Возвращаюсь, терзаемый полузабытой сладкой мукой, — вот я каков! Провел с ней несколько часов - и счастлив! Только благородный, только бескорыстно любящий человек способен на такое! Я шагал к белеющим в темноте воротам больницы, не испытывая ни малейших угрызений совести по поводу того, что грубо нарушил режим. Холод быстро сгонял с меня хмель, и все же я пожевал для верности веточку зеленой туи в надежде, что ее горечь забьет печальную горчинку вермута и хризантем.
Мне ужасно повезло: сестричка, которая от порога учуяла запашок и уже собралась было внести мою фамилию в журнал нарушителей, подняла глаза и неожиданно спросила, не двоюродный ли я брат Домицеле? Пришла и моя очередь округлить глаза: чей? Но я тут же спохватился: ну да! Она действительно моя родственница, двоюродная сестра, все верно! Немолодая медсестра просияла золотистыми морщинками, которые ее совсем не старили, - да ведь они с Домицеле, будучи в ссылке, ходили вместе в кружок народного танца! А Домицеле и играла, и пела, а уж смешить умела!.. Сестра позабыла и про свой грозный журнал, и про мой неподходящий запах, она еще раз напомнила мне, какой красавицей, умницей и доброжелательной девушкой была Домицеле... И как же ей там не везло!.. Разумеется, всем там не везло, но ей! Она без памяти влюбилась в эстонца, механика и к тому же аккордеониста, а тот оказался женатым и ни в какую, хоть плачь, не соглашался развестись со своей женой, которая осталась где-то на островах... сами знаете, эстонцы. Вот уж не знал столь драматических подробностей из жизни своей родственницы! Оказывается, вон оно что... Сестра расстроилась чуть ли не до слез, так ей было жалко Домицеле. Даже сейчас, спустя столько лет! Она взяла с меня клятву, что я не покажусь никому на глаза, но я стал канючить, что мне до нормы не хватает всего капельки, и дежурная со вздохом налила в мензурку немного чистого спирта, разбавила его водой из засиженного мухами графина и протянула мне: на, подавись! Но сказано это было беззлобно, совсем беззлобно...
Самых безнадежных алкашей, между прочим, лечил спиртом и наш главврач, тот самый брат артиста, с дергающейся щекой. Не всех, понятно, далеко не всех. Лишь тех, кто перед поступлением сюда уже оседлал «белую лошадку»; сестрички и ветераны больницы называли их «делириками»22. Сначала я только недоуменно пожимал плечами -те люди вовсе не были похожи ни на деградировавших лириков, ни на представителей искусства. Осовелый взгляд, сомнамбулические движения, неистребимое желание вырваться на волю; их обычно привязывали к койкам в крохотной шестой палате, находившейся возле уборной. Накрепко привязывали простынями, которые предварительно смачивали, чтобы не развязались узлы. Мы, условно говоря, выздоравливающие, поочередно дежурили у их смертного одра, увлажняли тряпочкой их запекшиеся губы и отирали со лба холодный пот. Под действием многочисленных капельниц, уколов, прочих пыток «делирики» или прочухивались или, не тратя даром времени, испускали дух. А перед этим в бреду выдавали такое, что впору было записывать. Правда, некоторых из них перед этим успевали переместить в реанимационное отделение, где они вынуждены были без сопротивления распрощаться и с разливанным морем сорокаградусной, и с хмельным своим нежитьем. Однако те, кто возвращался в этот несовершенный, заплеванный мир, к вящему моему изумлению, спустя несколько дней снова бросали тоскливые взгляды на лесок за проволочной изгородью, на шумную улицу, где доминировало серое здание магазина «Ритас», торгующего горячительными напитками. Они ничего не помнят, словно в их оправдание не раз говорили сестрички и санитары. Так вот, это их, метавшихся в предсмертном бреду, доктор и поил чистым спиртом. Он сам резким движением расцеплял их плотно стиснутые зубные мосты и вливал в рот обжигающий спирт, с силой удерживая челюсти, чтобы и капли не пролилось мимо... Мне довелось во время подобной операции держать пациента за ноги: ведь бедолаге казалось, что его хотят убить - может быть, задушить? Зачастую это лекарство, глядишь, и воскрешало больного из мертвых, и, придя в себя, он сразу же требовал еще капельку, а доктор почти всегда шел ему навстречу.
В один прекрасный день главврач вызвал и меня. Со дня нашей встречи с Туулой на проспекте и возлияниий в кафе прошла уже неделя - неужели он что-то пронюхал? Все эти дни я жил ожиданием Туулы - она не пришла. Отправляясь пить чай, я бросал взгляд на перекресток, поджидая ее возле ворот, подолгу просиживал на скамейке у регистратуры — нет, не идет.
Главврач измерил мне кровяное давление, послушал сердце. Я заметил, что эти процедуры ему осточертели. Закончив, он кашлянул, и глаз его дернулся, пожалуй, даже сильнее, чем обычно.
— Видишь ли, — начал врач. — Брат мне все рассказал... в общем, что у тебя ни кола ни двора. - Он смущенно хихикнул. - Прошло уже сорок пять дней, а это больше даже, чем...
Я молча смотрел на него. Сорок пять дней, о которых шла речь, — это была установленная специалистами продолжительность курса лечения.
- Я тебя выпишу, - решился наконец этот добрый человек. — Завтра. Поживи где-нибудь недельку, ладно? Ну, а насчет... пить, не пить... это уж как у тебя получится. Лучше, конечно, не пей! А в понедельник снова приходи, приму! И сегодня побудь.
Этот неврастенического склада и, как я убедился впоследствии, по-своему несчастный человек, скорее всего, желал мне только добра, но и его могущество было не безгранично. Я не раз видел как в его кабинет прошмыгивают какие-то мужчины и женщины с папками и портфелями, как потом, стоя в дверях, яростно размахивают руками или грозят пальцем... Нет, он не всесилен. Видно, и он не выполняет какие-то обязательства, лечебные планы, вероятно, и у него слишком низок процент выздоравливающих, да что там говорить, у него своих забот хватает!.. Быть может, и серьезных неприятностей. Мне же он лишь посетовал, мол, брат снова не получил долгожданную роль, значит, снова стоять ему навытяжку с алебардой в руке подобно чучелу. Он попробовал улыбнуться, и на этот раз ему это почти удалось.
Я вышел во двор, закурил под бурым каштаном и вдруг увидел вдалеке Туулу, торопливо идущую по гравиевой дорожке. Подавшись всем телом вперед, она мчалась прямо к отвратительно зеленой двери регистратуры, иными словами, не ко мне. Целью ее была регистратура. Я окликнул ее. Туула обернулась, прищурилась. Узнав меня, подождала, пока я приближусь. Она казалась раздраженной, хотя по обыкновению и говорила вполголоса. Ей понадобилась какая-то бумага в больничной регистратуре - если хочешь, подожди минутку. Если хочешь, еще раз подчеркнула она, но, может быть, мне это показалось по причине подозрительности и склонности наделять все на свете особым смыслом? Пожалуй. Что за бумага ей там понадобилась? Едет за границу? Вряд ли! Хотя почему бы и нет? Ведь всем едущим туда требуется доказательство, что он не сумасшедший - в регистратуре дурдома прочесывается своя солидная картотека и, если тебя в ней нет, получай справку, что глупых выходок ты не выкинешь, можешь ехать... Я прождал тебя добрых полчаса — ты вышла из здания регистратуры, вид у тебя был еще более понурый и злой. И хоть бы словом о той бумажке обмолвилась. Или хотя бы из вежливости поинтересовалась моим здоровьем, ведь я как-никак больной. Мы молча потащились всё в тот же «Ритас» выпить кофе. На втором этаже я встал в очередь к стойке, а Туула спустилась в магазин и что-то сказала стоявшей там в очереди женщине. Лишь допив свой кофе, я догадался, что это была Туулина мать. Меня так и подмывало спросить Туулу, что они обе тут делают и вообще что им понадобилось в этом... Я с трудом удержался от вопроса. Туула больше не спешила. Лицо ее уже не было напряженным, черты его смягчились, чуть припухшие губы казались соблазнительными как никогда, морщина возле них разгладилась. Похоже было, что она договорилась с матерью, и та ждала ее. Я наверняка многого не знал. Мы вышли на свежий воздух, на залитую солнцем улицу. На мое предложение покурить Туула энергично тряхнула головой: пошли!