Самое заурядное отделение. Те из невольников рюмки, кто прислушивался к зову не до конца пропитого разума, нашептывавшего им: ступай отдохни, вот наберешься сил и снова сможешь пить «как человек», - приходили в этот тенистый парк в сопровождении заплаканных жен, сожительниц или поодиночке, как я, поселялись в кокетливом на вид, построенном в дачном стиле бараке и валялись тут чуть ли не месяц, глотали витамины и транквилизаторы, развращали на досуге юных полудурочек, которых и в живописном парке больницы, и в лесочке вокруг психушки было хоть пруд пруди. В светло-желтом бараке находились на отдыхе исключительно алкоголики-мужчины, а в других отделениях, представлявших собой кирпичные здания с зарешеченными кое-где окнами, за высоким проволочным забором, предназначенным для прогулок, тихо сходили с ума будущие самоубийцы, пригожие юноши-депрессанты, кудрявые шизофреники с орлиными носами и горящими взорами, студенты-неудачники, предпочитавшие лучше полежать в дурдоме, чем идти в армию, конфликтующие с родителями истеричные подростки, которых и подростками-то назвать трудно, и одинокие старички, не желавшие отсюда никуда уходить, разве что в царствие небесное. Они и упархивали в те горние долины, на Мотыльковое кладбище, где их тихо закапывали на совсем уж безмолвном откосе...
Алкоголики приходили в норму прямо на глазах - выжимали у дверей двухпудовую гирю, вертелись на кухне, резались в карты, при этом почти у каждого из них была дверная ручка, с помощью которой они могли открыть практически любую дверь.
Я, не только пьяница, но и бездомный, чувствовал себя здесь особенно вольготно. Что греха таить, и Второе отделение в определенном смысле было концлагерем, администрация и персонал которого пытались вернуть «выпивающей скотине» человеческий облик, хотя сами наркологи, токсикологи и психотерапевты уже давно не верили ни в чудеса, ни в целесообразность своих усилий. Тем не менее они старались на совесть или, во всяком случае, делали вид. Сухопарый, взвинченный доктор с драматично дергающейся щекой с самого начала зачислил меня в экспериментальную группу, и я согласился на все условия. Каждый второй день в послеобеденный час он приводил нас, шестерых-семерых хиляков, под застреху барака, укладывал на обтянутые коричневым дерматином кушетки, возвышавшиеся на уровне его груди, и, медленно повторяя приятные для слуха слова, уговаривал или попросту заставлял расслабиться... Кроме шуток... тело после сытного обеда обмякало, глаза слипались. Глеб, грузчик из пролетарского района, так называемой «Краснухи», лежавший справа от меня, нередко даже принимался храпеть - ко всеобщему ужасу и к своему несчастью. Меня разбирал смех, и тогда психотерапевт, сердито рявкнув и стукнув Глеба кулаком по голому животу, приступал ко второй части эксперимента: высоким голосом он с пафосом принимался обличать водку, вино и пиво, сравнивал горлышко бутылки с соском; надо полагать, глаза его при этом горели огнем. Мы ничего не видели — нам было приказано крепко зажмуриться и не шевелиться, иначе все пойдет к черту. Только вряд ли он сам верил в силу собственного внушения, когда, достигнув кульминации, разражался тирадой:
- Это все она, она, водка проклятая! Вот! Из-за нее (врач тыкал пальцем в грудь ближайшего пациента) ты лишился работы! Только из-за водки от тебя ушла жена! (Тут он мог тыкать в грудь почти любого из нас.) Водка затуманила твой разум! Она, водка! Вот!
И, уже едва ли не шипя от ярости, доктор приказывал нам раскрыть пошире рты, вытаскивал откуда-то бутылку только что преданной проклятию водки или наполовину разбавленного спирта и принимался выплескивать ее в наши раззявленные глотки... Или же просто выливал ее как попало — брызги попадали мимо рта, на лицо, в глаза: так вот почему он заставлял нас зажмуриться! Выплеснув содержимое бутылки, врач без сил опускался в кресло, прикрывал ладонью глаза и спустя минуту, откинув со лба прядь черных волос, уже по-человечески просил нас неспеша подниматься... На полу под кушетками стояли красные и синие пластмассовые ведерца, но далеко не каждый из нас под воздействием омочившей губы водки в них блевал. А ведь именно такова была цель этого жестокого лечения - вызвать сильнейшее отвращение. Блюющие здесь всячески поощрялись и ставились в пример неблюющим.
Ну как? - спрашивал доктор после сеанса каждого подопытного кролика. — Как мы себя чувствуем? Хочешь чего-нибудь выпить? Ох, доктор! -жаловался обычно мой сосед по кушетке, грузчик Глеб. - Никогда больше, ей-богу! Чтобы я эту гадость еще бухал! Баста, завязываю! Нездоровый глаз доктора дергался, он что-то отмечал в своем журнале наблюдений.
Ну, а вы как? - спросил он у меня однажды после обеда. На дворе стояла прекрасная осень, за узким белым окном падали крупные, больше ладони, светло-серые и багряные кленовые листья, на которых играли солнечные блики. Как бы мне хотелось ответить этому доброму человеку что-нибудь в духе Глеба! Увы! Самое печальное было то, что я, как и подавляющее большинство жильцов этой алкоголической колонии, отнюдь не считал себя больным. На худой конец, уставшим от жизни забулдыгой, у которого нет крыши над головой и вообще нет жизни. Мне было стыдно смотреть в тревожные глаза этого нервного костлявого человека. Ведь он обращался ко мне на «вы». Ведь не кто иной, как его родной брат, актер, еще не сказавший в искусстве решающего слова, помог мне устроиться в этот осенний санаторий. К тому же он попросил, чтобы на меня тут слишком не давили и не кормили насильно пилюлями. Только этому доктору я должен быть благодарен за угловую койку у окна и за то, что уже на пятый день моего пребывания здесь меня отпустили в город, - я разгуливал по улицам с приятным чувством, что мне есть куда вернуться и где юркнуть под одеяло. Что тут скажешь, отвечал я доктору, брату артиста, все это мерзко, слов нет... поверьте... я стараюсь, но меня не тошнит... рвать не хочется! Ничего, ничего! - с воодушевлением восклицал он. - Нужно только не распускаться, взять себя в руки, и все образуется! Я согласно кивал и вместе с остальными серолицыми коллегами уходил сгребать листья, загружать их в заржавленный прицеп мини-трактора.
По вечерам, когда дежурные вытирали лужицы молочного супа и смахивали шкурки сала с длинных столов (копчености приносили родственники пациентов - выздоравливающие алкаши отличались зверским аппетитом), я нередко устраивался с книжкой под излучавшей мутный свет лампой этого восстановителя сил и просиживал там до поздней ночи. Порой, разбуженный богатырским храпом кого-нибудь из соседей по палате, я, так и не сумев снова заснуть, в поисках спокойного местечка приходил сюда с блокнотом - заносил в него кое-какие впечатления, неумело составлял толковый мини-словарь сленга, но, как правило, писал тебе,
Туула, письма, которые тогда так и не отправлял. И не только потому, что не знал твоего почтового адреса... Бывало, мой покой нарушал кто-нибудь из тех, кого тоже мучила бессонница и кому не терпелось излить душу, и мне приходилось волей-неволей поддерживать пустую болтовню или выслушивать бесконечные монологи о ночных оргиях, скандалах, драках с собутыльниками, о нескончаемых победах в постели и извечной борьбе с участковыми, женами, соседями, со всем белым светом. Сидя ночью в столовой, я писал и писал письма тебе - и ни строчки в них не вычеркнул, рассказывал тебе обо всем по порядку или наоборот - сваливал все в такую кучу, что и сам не мог отличить правду от вымысла, граничащего с тихим помешательством - никаких иллюзий!
Ядовитой паутиной
Станет город для чудил,
Кто в карете светло-синей
В ночь от Туулы укатил...
Что-то в этом роде. Такое четверостишие я накропал однажды, но, если не ошибаюсь, оно тебе понравилось, Туула? Да, и притом настолько, что ты даже попросила написать его для тебя. Ну, я и черкнул его в кафе «Ритас» на серой оберточной бумаге, предназначенной для вытирания губ. Жалко, что ли? У меня этой чепухи навалом. Эпизоды из жизни насекомых и перепончатокрылых. Размышления на тему аминазина и амнезии. Эссе «Чем различаются этика, эстетика и этикет?». Ответ: этика и эстетика чаще всего оказываются этикетом, за которым... Эх, никакого просвета. В больнице ночью полагается спать. Большинство нашего мрачного контингента так и поступало. Только Глеб, проснувшись после полуночи, поднимал двухпудовые гири, лез ко мне со своими дурацкими вопросами: если, скажем, полгода переливать кефир из одной бутылки в другую, он и в самом деле превратится в чистый спирт? Я видел однажды, как Глеб, который поклялся доктору «не бухать» до гроба, в тот же день вытащил из «утки» поллитровку, а из шкафчика - луковицу, горбушку хлеба и, запрокинув голову, опорожнил содержимое бутылки больше чем на половину. Он бы выпил все сразу, да дыхание сперло, и я некстати кашлянул. Глеб протянул мне остатки: на, пей! Я отрицательно помотал головой. Тогда он стиснул свои кулачища грузчика, которые показались мне чуть ли не валунами, и схватил меня за отвороты ветхой пижамы: ну?! Глаза Глеба уже наливались кровью, и я выпил. Мне и в голову не приходило выдавать его - моя хата с краю. Я давно не прикладывался к рюмке - в голове зашумело, по телу разлился жар, и тогда, распахнув пошире форточку, я выпорхнул в усеянную осенними звездами ночь. Глеб же так и остался сидеть с вытаращенными покрасневшими глазами, не желая верить увиденному. Потом он захрипел и завалился на столешницу. Утром его обнаружили без признаков жизни.