Лорагет не мутнеет даже в пору буйных весенних ливней, хотя в такие дни река будто сходит с ума в своем зелено-цветистом ложе.
Начало она берет в ледниках горы Татан, из уст родников. Падая с отвесных скал, река устремляется в свой долгий путь по ковру качающихся, как во хмелю, нарциссов и зеленых трав. Беснуясь, она тем не менее не отнимает у берегов ни клочка суши. Умна, бестия. Знает, что в ущельях мало земли.
Воды Лорагета поначалу светлы и прозрачны, как лед, их породивший. Но став пристанищем камней и чаек, они оживают, покрываются осыпающимся цветением яблонь и, уже молочно-синие, продолжают свой бег.
Цветы всюду: на невесте-черешне, на свивающей гнездо горлице, в расщелине скалы, там, где начинается Лорагет. Цветы на рогах бычка, что пришел к бурлящей воде.
На кровлю Хачипапова дома опустился аист. Стоит и не сводит глаз с реки. Зазеленела крыша Хачипапа.
Вот тут я сидел, поджав под себя ноги, и вскрывал пожелтевший конверт: «Первый поклон — читающему письмо».
Зазеленела крыша — тахта Хачипапа. Зазеленела и старая тропинка, что ведет меня к Цицернаванку, к моей Астг…
«Ты не покинешь наше ущелье, нет?..»
Поросла травой тропинка Астг. Граче и Мелик проложили в ущелье новую дорогу. По ней мчится синяя «Волга». Теперь уже не пешком, а на машине добираюсь я до цветущего нового поселка. Сердце предательски мечется. Моя Астг. Вот-вот сверкнет на дороге. Но нет! Только Лорагет блещет предо мной. И в синие косы реки вплетены цветы.
Есть цветок и на груди бабушки Шогер. Венком обвилась вокруг шеи правнучка. Ее дед, Арташ, не вернулся с войны.
Бабушка Шогер едва сдерживает слезы. Женщина она волевая, я это знаю. Помню, когда уходил из этой деревни на войну, в волосах бабушки Шогер не было седины, а сейчас они белым-белы, будто осыпаны снегом Татана. Но глаза не угасли и маленькая добрая рука не дрожит.
— Ушли, — говорит она, ставя передо мной хлеб с сыром. — Шестеро ушли на войну, четверо не вернулись, ослепнуть мне.
Бабушка Шогер помолчала, потом вдруг спросила:
— И ты ведь уходил?
— Уходил, — отвечаю я, с наслаждением вдыхая запахи сыра и свежеиспеченного лаваша, — уходил.
— Ослепнуть мне, Арташа моего не видел на войне?
— Нет, не видел…
Что еще мне сказать ей? Видел я бывшего подпаска Арташа, брата моей Астг, отца Мелика и Граче. Видел. Лихой вихор на лбу, на левой брови родинка. Видел его убитым. Но как сказать? И надо ли говорить?
— Нет, бабушка Шогер, не видел…
— Ослепнуть мне, все жду его!.. Слава богу, Мелик и Граче вернулись. Отец их, Арташ мой, хотел построить дом на берегу реки, да война началась… Десять лет его ждали. Не вернулся. А дом вот построили. В его память.
Светом осенен дом на берегу Лорагета. Малый Цицернаванк — каменная перемычка на воротах, каменные карнизы и лестница. Комнаты полнятся солнцем, журчанием реки и ароматом цветов.
— Без страха живете, бабушка Шогер? — спрашиваю я. — Не боитесь, что река выйдет из берегов?
— Ба?! — удивляется она. — Что говоришь, сынок? Река — родная нам, друг в несчастье и радостях: воду дает и огородам нашим, и овцам. Разве не знаком тебе ее норов? Не помнишь, как подростком приходил сюда с отцом?.. Яблоко в нее упадет, и его выбросит людям на берег. Река — не война и не враг, людей не губит и домов не рушит…
Бабушка Шогер обернулась и крикнула жене Мелика:
— Невестушка, принеси-ка мацун. Видишь, странник вернулся. Он тоже мне как бы сын.
Это та самая, которую отец не хотел отдавать Мелику.
В глазах невестки искорки веселой усмешки, щеки пылают. Я гость бабушки Шогер в этом новом поселке.
Чуть ниже старого села высится Цицернаванк с тысячелетним сливовым деревом на крыше.
И в старом селе и в новом поселке всего только один человек играл и играет на зурне — старик бабушки Шогер, козопас Мамбре.
Дядюшки Мамбре нет дома. Он в горах.
— До ста лет, видно, с овцами не расстанется, — ворчит бабушка Шогер. — Внуки просят: живи, дед, в этих палатах по-царски. А он свое: нет, говорит, умру в горах.
Село редко видит дядюшку Мамбре. Но есть ли дом и есть ли сердце, в котором не звенела бы оставшаяся ему в наследство от Хачипапа зурна? Да, есть. Это его дом! Его сердце!
Была война. В его дом не вернулось четверо сыновей. Сломал свою зурну дядюшка Мамбре и с тех пор, раненный в сердце, один-одинешенек бродит за стадом по склонам Татана.
Есть рана, но есть и лекарство для врачевания.
Село живет. Невест из отчих домов уводят под звуки зурны. А в селе только один дядюшка Мамбре играет на зурне.
Пришла осень — пора свадеб и вина. Пришли к дядюшке Мамбре.
«Иди, — говорят, — растопи сердца людям, дай им радость».
Не пошел дядюшка Мамбре, не совладал с болью своего сердца. Загрустило село, загрустили и невесты. Какая же свадьба без зурны!
Задумался дядюшка Мамбре, затаил поглубже свое горе — не омрачать же радость всем, — починил кое-как старую зурну и пошел.
Только в дни свадеб играет дядюшка Мамбре, и только в дни свадеб бывает он в новом поселке. Выплеснет радость к ногам невесты, наполнит сердца людей торжеством вечно нового счастья единения и опять с посохом в руке уйдет вслед за своими овцами в горы до новой свадьбы…
Дядюшка Мамбре в горах. В дом доносится шум переплеска в ложе Лорагета. Зурна молчит.
Дома Мелик, его жена и корень рода — бабушка Шогер.
— Молодец мой Мелик, — говорит бабушка Шогер, — женился. Не то что Граче! Все ведь при нем: инженер, голова — ума палата, только сердце обожжено — не вьет себе гнезда. Э-эх!..
Мне вспомнился синий свет Граче, девушка, которую потерял он в лютые военные дни. Я облизываю сухие губы. Прошу попить. С колен бабушки Шогер слетает Меликова младшенькая.
— Принести воды, да, бабушка?
— Беги, милая, принеси.
— Кусачей воды принести, да, бабушка?
— Да, да, — тает от лепета правнучки бабушка Шогер, — кусачую неси, родненькая.
Иссохли и растрескались губы бабушки Шогер. Четыре сына не вернулись домой. Была война…
Вросшее в крышу храма сливовое дерево корнями своими удерживает отсеченный молнией камень купола, камень с врезанными в него письменами.
Правнучка ручонками своими и звенящим голоском удерживает в этом мире бабушку Шогер, кажущуюся куда древнее этого камня с письменами. Храм с рассеченным куполом одинок, у бабушки Шогер семья: внуки, правнуки, невестки…
Старое село сполна хлебнуло горя. Все тут знали: и голод, и слезы. Сколько их пролито о не вернувшихся с войны сыновьях!..
Сейчас на берегу реки выросли дома с зелеными, синими, белыми балконами.
— Какие дома! — душит вздохом старую боль бабушка Шогер. — Из сырых пещер перебрались в эдакие палаты! Радуйся и ты, сынок.
Радоваться? Я весь — ожидание. Вот-вот появится Астг. Бабушка Шогер будто забыла о ней. Слова не скажет о дочери. Кажется, все перебрала в памяти, а того, что некогда обещала у Родника Куропатки, словно и не было.
«Расти большой, — сказала она тогда. — Когда вырастешь, отдам тебе мою Астг в жены».
И я рос. Еще и еще. А потом?..
Бабушка Шогер шаркает шлепанцами по крашеному полу, режет ладанно-желтый хлеб, смешивает с желтым ладаном-мацуном.
Маленькая девочка приносит в графине «кусачую» воду. Пей и забудь про «джермук» из бутылок. Заверни в ноздреватый лаваш зелени. Съешь с аппетитом и запей медовым мацуном. Отдай должное этому старому очагу.
Бабушка Шогер гладит тугие щеки девочки, принесшей «кусачую» воду.
— Дома у нас в поселке новые, милый, да и сам он новый, не успели еще придумать ему имя, вот и называем поселком. Моя Астг говорит, что дадут название, когда будут готовы море и туннель.
Сердце мое вздрагивает, и я протягиваю руку к «кусачей» воде.
— Была председателем сельсовета моя Астг. Слыхал, наверное? И сейчас она у власти в поселке. Э-эх, ослепнуть мне!
Чувствую, что бабушка Шогер почему-то недовольна судьбой Астг. Почему? Как сложилась жизнь моей Астг? Неужели и она считает себя несчастной? Но старушка молчит.