И что это за змеиное жало засело в человеке?.. Старый турок одинаково плюет и на Христа, и на Османа, но потянулся-то он за топором… И окажись в первый миг топор или ружье у него под рукой, он, может, не задумываясь, отправил бы на тот свет и Асура, и этого малютку.
Старик поносил своего бога, а его, Асура, мать каждое утро коленопреклоненно лобызала подножие каменной святыни, вырубленной прямо в скале, неподалеку от их дома. Кому из них верить? Кто из двоих прав, мать или старый турок?..
Вспомнив о матери, Асур до слез затосковал по дому.
Уже два года, как он покинул его. Село их далеко. От Аракса еще, наверно, дней восемь — десять пути, если не больше; оно в одной из горных впадин, где начинают свой путь багряные зори…
Сейчас, наверно, в рассветной дымке уже не виден ердик[27] их дома, а белесая рысь убирается в свою берлогу в горах, и от страха перед ней воют собаки, и вой их отдается эхом в мрачных пещерах. И мать небось пугается этого воя…
«Эх, старик, ты спишь?..»
«Нет…»
«Собаки взъярились. Никак сын наш вернулся. Испугают его. Поднимайся…»
И старый отец только кряхтит ей в ответ.
Оба так и проводят недремлющими филинами свои бессонные тревожные ночи, в ужасе от воющих гор, от мира, часть которого словно бы обвалилась и словно рушится…
Сердце у Асура болью заныло. Ведь он один у отца с матерью, единственная надежда. И каждый их день сейчас занимается и угасает с болью и тревогой за него. А в горах воет рысь. И он, Асур, идет на вой этой рыси, идет по острию жизни и смерти, и это вовсе не тропа, а глубокая пропасть…
Светало. Весело вспорхнул навстречу пробуждающемуся дню красный жучок; наслаждаясь светлеющим небом, затрепетал жаворонок. Ликовали и горы. Только Асур да Срапион посылали проклятья восходу: им он сулил новые неприятности — высветил мир, обернув его в бело-желтый саван, и опять надвинул смертельную опасность над беглецами.
Однако кляни не кляни, а рассвет, вон он, уже полыхает всеми красками утра, не посчитавшись с их проклятьями.
Рассвет словно бы смеется, а ты, содрогаясь от ужаса перед ним, благословляешь то далекое небытие, когда тебя еще вовсе не было в этом мире…
Рассвет пробудил и ребенка. Малыш заплакал. Нет, это был не плач, а душераздирающий крик.
Внизу расстилалась довольно большая долина. Нависшая над ней утренняя дымка заволокла ее, и, распластанная, она напоминала оставшееся незахороненным тело матери этого малютки…
Итак, продолжать путь невозможно. Все вокруг, весь мир уже освещен, и надо снова прятаться.
Они залегли в высокой траве, как закаменели, а на губах не остывало проклятье восходу.
И когда теперь день сменится ночью?..
А ребенок плакал. Опять его мучил голод. Вот ведь наказание! И чего плачешь, горемычный. Хочешь, чтобы весь мир знал, что еще живешь? Как можно обнаруживать себя, если с четырех сторон нас окружает враг?! Когда смерть так и рыщет по пятам, вынюхивает, где ты есть. Ну, замолчи! Говорят ведь, замолчи!..
Ну, что тут втолкуешь этому комочку живого мяса? Он есть жизнь, а жизнь берет свое. Он не ведает, что творится вокруг. Его плач — это протест, это укор. Мол, эй, вы, солдаты, спасли меня, значит, помогите выжить, — это теперь ваш долг! Ведь я не просил вас вырывать меня из лап смерти. И уж раз добровольно вызвались в спасители, то и извольте добыть мне пищу. Решились быть людьми в этом бесчеловечном мире, так будьте ими до конца!
Срапион извлек из хурджина посудину с молоком, развернул Асурова малыша, высвободил ему ножки, развесил посушить мокрые пеленки и стал поить крикуна молоком. И тот, насытившись, сразу замолк и уснул, согретый теплом падающих на него солнечных лучей.
Срапион протянул кусок хлеба с сыром Асуру.
— И сегодня он у нас продержался. На завтра тоже хватит. А что потом?.. Все равно помрет… И нас за собой утянет. Сами навлекли на себя кару небесную, из-за жалостливости своей!..
И Асура вдруг обуял страх: он почувствовал теперь уже, что начинает всерьез верить товарищу, верить, что ребенок и правда не выживет. Эта мысль привела его в ярость. С отчаяния он стал ласкать малютку, целовать, дышать ему теплом на ручонки. Так голубь своим дыханием выхаживает птенца. Неужто этот комочек жизни все же угаснет?! Нет, нет! Асур не допустит! Он вскроет себе вены и теплой своей кровью напоит ребенка, чтоб выжил!..
А малютка спал на зеленой постели из травы и цветов. Сейчас он был спокоен.
— Срапион, — заговорил Асур. — Я хочу сказать…
— Что?..
Асур не сразу выразил свою мысль, словно еще для себя додумывал ее.
— А хорошо ведь это, Срапион, что и среди такой разрухи еще есть люди…
— Какие люди?
— Да хоть бы, скажем, тот, с виду такой недобрый, козопас. И те турки, у мельницы. Старик и женщины…
— Ты о них как о сестрах двоюродных говоришь или о зятьях своих!.. — с иронией в голосе пробурчал Срапион.
— И все же!.. — не уступал Асур. — Не будь их, где бы мы взяли молока для ребенка, да и хлеба для нас? Они ведь дали?!
— Не дали, — сказал Срапион. — Мы силой у них забрали…
— Их бы не встретили, так и забрать бы не у кого! — Асур вздохнул. — Нет, брат, хоть они и турки, а козопас курд. Но люди! Добрые люди! И хорошо это, что доброта неиссякаема, что истинно человеческий род неистребим. Не то белому свету уж давно был бы конец.
Срапион тихо засмеялся.
— Ты, я смотрю, Христом на мою голову обернулся! Мне-то что оттого, истребим или не истребим человеческий род? Какой в этом толк, если все, чем я жил, мертво, если ветвь моего рода иссушается!.. Не играй в Христа, Асур!..
Они замолчали. Срапион облазил все окрест. Выискал и нарвал съедобной травы. К хлебу и сыру, что дал турок, она пришлась как нельзя кстати. И тут уже Срапион подумал, что Асур, видно, действительно прав: не приведи бог, чтоб на свете людей вдруг не стало. Добрых людей…
Внизу тем временем рассеивалась туманная морось. Весенний день входил в свои права, открывая глазу неоглядную даль большого поля.
* * *
Стемнело не скоро.
Малыш проснулся и опять за свое: есть, мол, давай. Споили ему остатки молока. И сами поели хлеба с сыром да запили водой из ручья, стекавшего откуда-то сверху.
— Пошли бог надежду!.. — перекрестились они.
Однако в путь двинулись, уповая не столько на бога, сколько на темноту.
Впереди шел Срапион, следом Асур.
Молчали.
Утешить друг друга нечем, да и рискованно говорить.
Дышать и то небезопасно. Враг, он коварен. Кто знает, не затаился ли где поблизости в засаде. И что говорить, ясно ведь, обречены на погибель. Вот и молока ребенку больше нет. Остался всего кусочек сахару, что старуха дала, и больше ничего. А бог, он не балует, на него надежда плохая, никому еще милостыни не подавал.
Одно слово — обречены на погибель…
До большой реки дорога еще очень длинная. И страхов на ней ой как много, на каждом шагу смерть — и впереди, и за спиной, всюду. Ах, если б дитя было смышленым, понимало бы, что никак ему нельзя кричать, будить злых ночных духов. Никто его не вразумит. Паршивец, понимает, что только плачем он может нагнать страху на своих спасителей, принудить их раздобывать ему пищу. Только плачем. Этим он держится. Выжимает из своей крохотной плоти последние звуки и плачет. Но вот беда, плач его путникам уже нипочем: бросившийся в реку не боится дождя. Орет и пусть себе орет, пока вконец не изойдет. И, однако же, этот крикун не ведает ни страха, ни жалости. Никак он не уймется. Того и гляди, из тьмы вынырнут вооруженные вражьи люди.
Терпению Срапиона настал конец.
— Осел, сунь ему сахар в пасть! — закричал он. — Заткни паршивцу глотку или удуши его наконец!.. Всего-то ведь с ноготок, а с потрохами нас съест…
Асура придавило смешанное чувство вины и безнадежности. Он смочил языком сахарок и положил мальчонке в рот. Тот сначала засопел, потом примолк и стал сосать. «О господи! — боясь Срапиона, про себя взмолился Асур. — Да неужто же нет в тебе жалости, господи? Человеколюбия нет? Укажи хоть какой-нибудь путь!