«Сегодня наши войска начинают наступление с целью полного освобождения Ленинграда из тисков вражеского окружения…»
Неужели мои записи сохранятся?..
Дзенькнул телефон.
— Все готово?..
— Готово!
Связист взглядывает на часы. Осталось десять минут… восемь… пять… одна минута и… Раздался страшный грохот.
Загремело громом все — и небо и земля.
Началось… Два фронта, лоб в лоб, двинули в атаку — Ленинградский и наш, Волховский. У меня в роте шестнадцать минометов, с обеспечением в триста пятьдесят мин на каждый, только на один сегодняшний день.
— Огонь! — командую я в рупор.
Целых пять тысяч шестьсот штук мин предстоит мне обрушить на головы гитлеровцев только за один сегодняшний день. А потом? Потом все будет хорошо.
Грохочут земля и небо.
— Огонь!..
* * *
Мы в захваченном у немцев блиндаже. Чуть погрелись, и опять в бой. Перед нами насыпь железной дороги, ведущей в Ленинград. За насыпью деревня.
Враг оттеснил нас немного, но мы снова рвемся вперед, как бушующее море: волна откатывается от берега, чтобы затем с новой силой рвануться к нему. Наш полк продвинулся вперед уже на тысячу метров. Скажете, мало? Спросите, сколько здесь полегло и наших, и немцев? Мне чудится, что мерзлая земля, освобожденная нами, улыбается сквозь кровь и отчаяние. Родная, израненная земля…
Мы заняли деревню, а деревни нет. Один только дом стоит, да и тот полуразваленный. У порога лежит, распластавшись, гитлеровец.
На всю деревню одна кошка, и больше ни живой души. Одичала? Шипит на нас, вцепившись в ствол поваленного дерева.
* * *
Оставляя деревни и поселки, фашисты, почти повсеместно, сжигают их дотла. Вокруг Мясного Бора все до единой деревни уничтожили.
Вот здесь была деревушка — следа не осталось. Только печные трубы торчат из-под снега да кое-где дыбятся обугленные бревна. Мы лишь по грудам развалин догадываемся, где были населенные пункты. И снег-то весь от гари почернел. Вот валяется смятая в гармошку жестяная вывеска. Едва разобрал одно слово: «Школа». Но школы нет. Ничего нет. Даже названия деревни не у кого узнать.
* * *
На обугленных деревьях тут и там повешенные. Ужасная картина! Все больше седобородые старики, почти голые. Тела так застыли и отяжелели, что даже не покачиваются.
Сахнов вдруг взялся за голову:
— А ну гляньте-ка вправо!
Лес там. Деревья, как скелеты, — без веток. Я онемел. На каждом из них висят люди — женщины, дети. Веревки белые, навощенные — гитлеровцы их специально из Германии привезли. Ноги у повешенных детей желтые, головы упали на грудь, языки вывалились.
В ярости я падаю на колени, тру лицо снегом, чтоб не лишиться чувств. Я тоже мертв, тоже закаменел, как эти обгоревшие деревья.
Сахнов пересчитал повешенных:
— Шестьдесят две женщины, девяносто детей. Мама родная!..
Из глаз моих текут не слезы — кровь течет…
Мы сняли всех с деревьев, уложили во дворе разрушенной школы, у обгоревшего баскетбольного щита. Один из моих солдат — Александр Прутов — плачет. Он совсем молоденький. Ему бы еще в школу ходить. Но уцелела ли школа в его деревне?..
* * *
Нам выдали нашу почту сразу за целых пятнадцать дней. Почтальоном у нас в полку молоденькая девчушка — наш добрый ангел. Кожа у нее на лице гладкая, нежная. Сама она очень серьезная, никогда не улыбается.
— Вам тоже есть письма, — сказала она. — Вот, целых три…
— Откуда вы знаете, что это мне? — удивился я, беря письма.
— Я всех старичков знаю, — сказала она. — Мало вас осталось.
Она раздала всем моим солдатам бумаги на курево и собралась уходить, но уже в двери землянки вдруг повернулась и прошептала со слезами в голосе:
— Ну пожалуйста, не надо погибать! Не погибайте!..
Мне почему-то подумалось, что она о ком-то из моих солдат особо тревожится. Стало грустно и страшно за нее. Бедная девочка, неужели и ее коснется боль утраты? Нет, нет, пусть ее парень выживет! Но кто он?
Адресатов восемнадцати писем нет в живых. Вот письмо Давыдову. А его уже давным-давно убило. У миномета. Прямо в лоб пуля угодила. Я помнил, какой обжигающей была у него кровь. И треугольник письма, написанного его отцом или матерью, а может, сестрой, сейчас жжет мне руку. Что тебе пишут твои родные, мой дорогой брат? Они не знают, что ты уже не прочтешь их письма и не увидишь, как мы прогоним врага. Тебя нет, а треугольник жжет мне руку.
Что мне делать с этим письмом, что делать с остальными семнадцатью письмами?.. Не знаю.
Я отдал все письма связисту.
— Что с ними делать? — спросил он.
— Побереги у себя…
Вечером связиста убило. Его похоронили вместе с письмами погибших.
* * *
Хлеб хорошо пропечен. На день дают шестьсот граммов, сахару — двадцать, сала — столько же, а крупы — семьдесят пять граммов на душу. Паек что надо.
А вот морозы — это серьезно. Большую часть дня проводим под открытым небом, на снегу. Усы мои, которые уже успели здесь отрасти, первыми реагируют на мороз — начинают топорщиться, и губы под ними от этого зудят. В иные дни бывает ниже тридцати градусов. И тогда дыхание, мгновенно замерзая, оседает на усах кристалликами льда. Я растапливаю их, обсасывая. А сорвать невозможно — усы оборвешь. Мы уже приметили: если птицы начинают кружить над дверью нашей землянки, откуда валит дым и пар, значит, мороз под сорок градусов. Однако, надо признаться, морозы здесь сухие, здоровые, и даже мне, южанину, они не доставляют особых хлопот. Одежда у нас у всех теплая. Великие мудрецы придумали валенки. Ноги в них, как в печке.
* * *
Одну за другой мы отбили несколько контратак противника.
Мороз настраивает меня на философский лад. Я уже давно понял, что эта война с фашизмом — суровое испытание для всех нас. Так в огне закаливают сталь. Уже два с половиной года в смертельной опасности то, что нам дороже всего на свете, — наша земля. Два с половиной года фашисты пытаются завладеть ею, а нас уничтожить. Без земли-то ведь нет народа.
Я стараюсь, чтобы все мои солдаты ясно понимали всю опасность, еще угрожающую нам. Только понимая, они будут воевать самоотверженно и победоносно. Не знаю, вернусь ли я домой. Но одно знаю точно: если и не я сам, то победа непременно войдет в мой дом.
20 января
Новгород освобожден. Вижу высокие купола и колокольни его церквей. Стенам Кремля здорово досталось. И сахновской медали «За отвагу» тоже: осколок ее царапнул, осталась вмятина. Сахнов все бурчит:
— Никогда у меня в жизни ничего не было, где уж тут медаль сберечь…
— А ты на судьбу не очень-то жалуйся, — говорю я ему. — Не будь этой медали, осколок врезался бы тебе в грудь.
Он гладит рукой «раненую» медаль и смеется:
— Выходит, это она меня сберегла…
* * *
Наше самое ценное имущество — радиоприемник — мы везем на одной из обозных повозок. Сахнов обил его стальными щитками от пулемета, чтобы, не дай бог, не повредить. В передышках между боями солдаты включают приемник и слушают, что на белом свете делается.
* * *
Ночь уже к рассвету подступает. Укутавшись в овчинный тулуп, я лежу на снегу. Мягко, ногам в валенках тепло. Ушанку я натянул низко, до самого носа. И слушаю, что бы вы думали? «Крунк». Сплю, а слышу. Но, может, это во сне? Вроде нет. Только поет не Баграт Хачунц, хотя и этот голос мне знаком. Я открываю глаза. Молодцы ребята, знали, когда включить приемник: это передача из Москвы, поет Павел Лисициан. И снег словно согревается, тает… Но вот песня кончилась.
— Внимание! Говорит Москва…
* * *
Москва говорит голосом Левитана:
— Вчера наши войска полностью завершили прорыв блокады Ленинграда. Блокада, в которой он пребывал с осени сорок первого года, снята.