Неудивительно, что в отношении наказаний колонии ориентировались на метрополии. Действительно, даже во второй половине XVIII века Высший суд Массачусетса в трети всех вынесенных приговоров требовал публичных унижений: от ношения специальных знаков до отрезания уха, клеймения и порки. Современник, живущий в Бостоне, описывал, как «женщин вытаскивали из огромной клетки, в которой их везли из тюрьмы, привязывали к столбу с оголенными спинами и наносили по тридцать-сорок ударов плетью под крики самих преступниц и рев толпы». Британский Билль о правах не защищал рабов, потому что они не считались людьми с законными правами. В Вирджинии и Северной Каролине было официально разрешено кастрировать рабов за тяжкие преступления, а в Мэриленде, в случае убийства хозяина или поджога, рабу отнимали правую руку и затем вешали, отрубали голову, а расчлененный труп выставляли на обозрение публики. Еще в 1740 году в Нью-Йорке рабов могли заживо сжечь на медленном огне, колесовать или заковать в цепи и оставить у всех на виду умирать от голода[76].
Бо́льшая часть приговоров, вынесенных французскими судами во второй половине XVIII века, включали в себя какую-либо из форм публичного телесного наказания – клеймение, порку или ношение железного ошейника, прикованного к шесту или позорному столбу (ил. 5). В том же году, когда был казнен Калас, парламент Парижа вынес апелляционные приговоры, признав виновными 235 мужчин и женщин, ранее осужденных судом Шале Парижа (судом низшей инстанции): 82 человек приговорили к высылке и клеймению, обычно сопровождавшимся поркой; 9 человек вдобавок к этому к пытке железным ошейником; 19 – к клеймению и лишению свободы; 20 – к заключению в Общем госпитале после клеймения и/или пытки железным ошейником; 12 – к повешению; 3 – к колесованию; и 1 – к сожжению на костре. Если прибавить сюда решения остальных парижских судов, то число публичных унижений и увечий выросло бы до 500 или 600, а число казней приблизилось бы к 18 – только за один год в одной юрисдикции[77].
Во Франции существовало пять различных способов смертной казни: аристократам отсекали голову; обычных преступников вешали; за преступления против монарха, известные как lèse-majesté (оскорбление величества), волокли к месту казни и четвертовали; за ересь, колдовство, преднамеренный поджог, отравление, скотоложство и содомию сжигали на костре; за убийство и разбой на больших дорогах колесовали. В XVIII веке судьи нечасто приговаривали к четвертованию и сожжению, вместе с тем колесование было в порядке вещей; так, например, в южной французской юрисдикции парламента Экс-ан-Прованса почти половина из пятидесяти трех смертных приговоров, вынесенных с 1760 по 1762 год, предусматривали казнь через колесование[78].
Тем не менее начиная с 1760-х годов разного рода кампании привели к отмене разрешенных государством пыток и все большему смягчению наказаний (даже для рабов). Реформаторы приписывали свои достижения распространению просвещенческого гуманизма. В 1786 году английский реформатор Сэмюэль Ромилли, оглядываясь в прошлое, с уверенностью утверждал, что «в той мере, в которой люди размышляли и обдумывали эту важную тему, абсурдные и варварские представления о справедливости, господствовавшие веками, были развенчаны, а вместо них приняты человеческие и рациональные принципы». Непосредственным толчком к размышлениям на эту тему стало небольшое и хлесткое сочинение «О преступлениях и наказаниях», опубликованное в 1764 году двадцатипятилетним итальянским дворянином Чезаре Беккариа. Получивший одобрение энциклопедистов из круга Дидро, быстро переведенный на французский и английский, взахлеб прочитанный Вольтером в разгар дела Каласа, трактат Беккариа заставил по-новому взглянуть на систему уголовного правосудия каждой страны. Итальянский «выскочка» осудил не только применение пыток и суровость наказаний, но и – что было неслыханно по тем временам – выступил за отмену смертной казни. Против абсолютной власти правителей, религиозного догматизма и привилегий титулованной знати Беккариа выдвинул демократический стандарт справедливости: «наивысшее счастье для максимально большего числа людей». Впоследствии на него ссылались практически все реформаторы от Филадельфии до Москвы[79].
Ил. 5. Железный ошейник. Целью этого наказания было публичное унижение. На этой гравюре неизвестного художника изображен человек, осужденный за мошенничество и клевету в 1760 году. В сопроводительной подписи говорится, что он был закован в железный ошейник в течение трех дней, а затем его клеймили и сослали на галеры до конца жизни
Беккариа помог упрочить ценность нового языка чувств. Для него смертная казнь исключительно «бесполезна и потому, что дает людям пример жестокости». Критикуя «истязание <…> и бесполезную жестокость» в наказаниях, он высмеивает их как «орудие злобы и фанатизма». Более того, в объяснение своего интереса к данному вопросу Беккариа пишет: «Но если бы я, защищая права людей и необоримой истины, помог бы спасти от мучительной и ужасной смерти хоть одну несчастную жертву тирании или столь же пагубного невежества, то благословение и слезы радости лишь одного невинного служили бы мне утешением за людское презрение». После прочтения трактата Беккариа английский юрист Уильям Блэкстон сделал вывод, с тех пор ставший характерным для философии эпохи Просвещения: уголовное право, по утверждению Блэкстона, всегда должно «соответствовать велению истины и справедливости, чувствам человечества и неотъемлемым правам людей»[80].
Однако, как видно на примере Вольтера, образованная элита и даже многие ведущие реформаторы не сразу поняли взаимосвязь между зарождающимся языком прав, с одной стороны, и пытками, а также суровыми наказаниями, с другой. Вольтер осуждал ошибки правосудия в деле Каласа, тем не менее изначально он не имел ничего против того, что старика истязали или колесовали. Если жестокие судебные пытки вызывают у нас неприятие благодаря врожденному состраданию, как позднее писал Вольтер, тогда почему это не было очевидно до 1760-х годов, даже ему самому? Наверное, потому что до этого работе эмпатии что-то мешало[81].
Стоило писателям и юристам-реформаторам эпохи Просвещения начать критиковать пытки и жестокие наказания, как за пару десятилетий отношение к ним поменялось на полностью противоположное. Открытие сочувствия было частью этих изменений, но только частью. Все, что требовалось помимо эмпатии, – в данном случае, и для сопереживания осужденным – так это новое отношение к человеческому телу. Если раньше тело считалось священным только в рамках религиозного порядка, согласно которому отдельные тела могли быть искалечены или подвергнуты пыткам во имя всеобщего блага, то в секулярном порядке, основанном на автономии и неприкосновенности личности, тело стало священным само по себе. Это изменение имеет двоякий характер. Тела приобрели бо́льшую значимость, когда с течением XVIII века они стали более изолированными, обособленными и индивидуализированными, в то время как насилие над ними все чаще стало вызывать негативную реакцию.
Самодостаточная личность
Может показаться, что тела всегда по природе своей существовали отдельно друг от друга, по крайней мере после рождения. Тем не менее границы между ними стали прослеживаться более четко только после XIV века. Люди становились более автономными по мере того, как все сильнее чувствовали потребность в том, чтобы скрывать выделения своего тела. Порог стыда снизился, в то время как необходимость в самоконтроле выросла. Дефекация и мочеиспускание на публике вызывали все большее отвращение. Люди начали пользоваться носовыми платками, а не сморкаться в руку. Плеваться, есть из общей тарелки, спать в одной постели с незнакомцами стало чем-то гадким или по крайней мере неприятным. Бурные эмоциональные проявления или агрессивное поведение оказались социально неприемлемыми. Эти изменения в отношении к телу были внешними проявлениями происходящей трансформации. Все они свидетельствовали о пришествии самодостаточного индивида, границы которого в условиях социального взаимодействия необходимо уважать. Самообладание и автономия требовали усиления самодисциплины[82].