Симпатия или чувствительность – последний термин был гораздо больше распространен во французском языке – имели широкий культурный резонанс по обеим сторонам Атлантики в последней половине XVIII века. Томас Джефферсон читал Хатчесона и Смита, однако он особенно ценил писателя-романиста Лоренса Стерна и отзывался о нем как о писателе, чьи произведения представляют собой «лучший курс нравственности из того, что написано по этому вопросу». Принимая во внимание повсеместные отсылки к симпатии и чувствительности в Атлантическом мире, вряд ли можно назвать случайным тот факт, что первый роман, написанный американцем и увидевший свет в 1789 году, носил название «Сила симпатии». Симпатия и чувствительность стали столь распространенными в литературе, живописи и даже медицине, что некоторые врачи всерьез обеспокоились их чрезмерным распространением, которое, как они опасались, могло привести к меланхолии, ипохондрии или «подавленности». Медики полагали, будто дамы, ведущие праздный образ жизни (читатели женского пола), подвержены им в особенности[65].
Симпатия и чувствительность пригодились различным группам людей, не имеющих гражданских прав, но не женщинам. Пользуясь тем, что роман успешно пробуждает новые формы психологического отождествления, первые аболиционисты призывали получивших свободу рабов писать собственные автобиографические романы, пусть и отчасти вымышленные, чтобы с их помощью завоевать новых поборников набирающего силу движения. Ужасы рабства ожили в произведениях людей, знавших о нем не понаслышке: например, книга Олауда Эквиано «Увлекательное повествование о жизни Олауда Эквиано, или Густава Вассы, африканца, написанное им самим» была впервые опубликована в Лондоне в 1789 году. Тем не менее большинство аболиционистов не видело необходимости в защите женских прав. После 1789 года многие французские революционеры рьяно отстаивали права протестантов, евреев и получивших свободу черных, в то же время горячо возражая против наделения ими женщин. В новых Соединенных Штатах рабство незамедлительно стало темой бурных дебатов, вместе с тем права женщин привлекли еще меньше общественного внимания, чем во Франции. Нигде в мире женщины не смогли получить равные политические права до XX века[66].
Люди в XVIII веке, как и большая часть их предшественников, видели в женщинах не полноправных членов семьи, а иждивенок, по определению не способных на политическую автономию. Они, конечно, могли ратовать за самоопределение как частную моральную добродетель, но не увязывая ее с политическими правами. Эта точка зрения однозначно выражена в новой конституции, подготовленной французскими революционерами в 1789 году. Аббат Эмманюэль-Жозеф Сийес, ведущий интерпретатор конституционной теории, следующим образом объяснял обозначенное различие между естественными и гражданскими правами, с одной стороны, и политическими правами, с другой. Все население страны, включая женщин, пользовалось правами пассивных граждан: правами на защиту своей личности, имущества и свободы. Однако далеко не все, по его мнению, являются активными гражданами, у которых есть право участвовать в государственных делах. К пассивным гражданам относились «женщины, по крайней мере в их нынешнем положении, дети, иностранцы, те, кто никоим образом не содействует государственному становлению». Использованное Сийесом уточнение «по крайней мере в их нынешнем положении» оставляет небольшую надежду на будущие перемены в правовом статусе женщин. Попытки осуществить их в ближайшей перспективе не оправдались[67].
Те немногие, кто выступал за права женщин в XVIII веке, относились к романам неоднозначно. Традиционные противники романов считали, что на женщинах чтение книг о любви сказывается не самым благоприятным образом. Более того, воздействие романов на юных девушек беспокоило даже ярых сторонников жанра, например Джефферсона. Если в 1771 году он восторгался любимыми романистами, то в 1818-м, уже будучи в почтенном возрасте, предупреждал о «необузданной страсти» девушек к романам. «Результатом является непомерно раздутое воображение» и «сентиментальные суждения». Неудивительно, что ярые защитники прав женщин принимали эти опасения близко к сердцу. Как и Джефферсон, Мэри Уолстонкрафт, прародительница современного феминизма, открыто противопоставляла чтение романов – «единственный вид чтения, рассчитанный на то, чтобы заинтересовать невинных, ветреных созданий» – чтению исторической литературы и активному рациональному пониманию в целом. Тем не менее сама Уолстонкрафт написала два романа, главными героинями которых были женщины, опубликовала множество рецензий на романы и постоянно ссылалась на них в своей личной переписке. Возражая против озвученных Руссо в «Эмиле» рекомендаций относительно женского воспитания, она тем не менее запоем прочла «Юлию» и использовала заученные на память фразы из «Клариссы» и произведений Стерна для выражения своих собственных чувств в письмах[68].
Умение проявлять эмпатию открыло путь к правам человека, однако не гарантировало, что каждый сможет незамедлительно пойти по этому пути. Автор Декларации независимости, как никто другой, мучился от осознания этого факта. В письме, адресованном в 1802 году английскому священнику, естествоиспытателю и реформатору Джозефу Пристли, Джефферсон ставит Америку в пример всему миру: «Невозможно не замечать, что мы действуем в интересах всего человечества, ибо обстоятельства, в которых отказано другим, но которые дарованы нам, налагают на нас обязанность показать, что такое на самом деле та степень свободы и самоуправления, которой общество осмеливается наделить своих отдельных членов». Джефферсон ратовал за максимально высокую «степень свободы», под которой он подразумевал предоставление возможностей для политического участия в жизни страны как можно большему числу белых мужчин и, вероятно, в конечном итоге коренным американцам, если они смогут вести оседлый образ жизни и заниматься сельским хозяйством. Признавая в афроамериканцах людей и даже то, что рабы, будучи людьми, также обладают правами, он тем не менее не мог представить государственное устройство, в котором они или женщины, независимо от цвета кожи, играли бы активную роль. Большинство американцев и европейцев не могли представить себе более высокую «степень свободы» даже двадцать четыре года спустя в день смерти Джефферсона[69].
Глава 2. «Кость от костей их». Отмена пыток
В 1762 году, в том же году, когда Руссо ввел термин «права человека», на юге Франции, в Тулузе, суд признал шестидесятичетырехлетнего французского протестанта по имени Жан Калас виновным в убийстве собственного сына, совершенном, чтобы не дать тому перейти в католическую веру. Судьи приговорили Жана к смерти через колесование. Перед казнью Калас подвергся санкционированной судом пытке, известной как «предварительный допрос», с целью заставить уже осужденного назвать сообщников. Крепко привязав запястья к расположенной за спиной перекладине, Каласа растягивали с помощью лебедки, которая поднимала его руки вверх в то время, как железный груз тянул ноги вниз (ил. 3). Когда Калас после двух подходов отказался сообщить имена, его привязали к скамье и влили несколько кувшинов воды в глотку, которую держали открытой с помощью двух маленьких палочек (ил. 4). На повторное требование назвать имена, он якобы ответил: «Там, где нет преступления, не может быть и сообщников».
Смерть наступила не быстро, как, собственно, и предполагалось. Колесование, к которому обычно приговаривали обвиненных в убийстве или разбойном нападении на больших дорогах, происходило в два этапа. Сначала палач привязывал приговоренного к кресту и по очереди ломал кости запястий, голени, бедер и рук, нанося по каждой части конечности два резких удара. Затем помощник палача, находившийся под эшафотом, с помощью лебедки, прикрепленной к веревке с петлей, повязанной вокруг шеи осужденного, переламывал шейные позвонки, сильно потянув за веревку. В это время палач железным прутом три раза с силой ударял по животу. Потом он снимал раздробленное тело и, выгибая назад конечности, так чтобы пятки соприкасались с затылком, прикреплял его сверху на колесо повозки, горизонтально установленное на десятифутовом столбе. В таком положении осужденный оставался еще долгое время после казни в завершение «самого жуткого зрелища». По тайному поручению суда Каласа пощадили – палач задушил его после двух часов мучений, до того как привязать тело к колесу. Калас умер, настаивая на своей невиновности[70].