В Великобритании и ее североамериканских колониях желание обрести бо́льшую автономию прослеживается скорее по автобиографиям и романам, а не в законодательстве. По крайней мере, так обстояли дела до Американской революции. В действительности закон о браке 1753 года запрещал жениться лицам, не достигшим двадцати одного года, без согласия отца или опекуна. Несмотря на укрепление родительской власти, прежнее патриархальное господство мужей над женами и отцов над детьми в XVIII веке потеряло былую силу и жесткость. Начиная с Даниеля Дефо с «Робинзоном Крузо» (1719) и заканчивая Бенджамином Франклином с «Автобиографией» (1771–1788) английские и американские писатели восхваляли независимость как главную добродетель. Роман Дефо о потерпевшем кораблекрушение матросе стал азбукой самостоятельного выживания. Не случайно Руссо рекомендовал юному Эмилю обязательно прочесть эту книгу, а ее первое издание появилось в американских колониях в 1774 году, в самый разгар набиравшей обороты борьбы за независимость. В 1775 году «Робинзон Крузо» стал одним из американских бестселлеров, за успех у читателей с ним соперничали только «Письма к сыну» лорда Честерфилда и «Наследство, оставленное отцом дочерям» Джона Грегори – популярно изложенные взгляды Локка на воспитание для мальчиков и девочек[58].
Реальная жизнь людей, пусть медленно, но развивалась в том же направлении. Молодые люди все чаще полагались на собственные решения в выборе пары, хотя семьи продолжали оказывать на них большое давление, в чем легко убедиться на примере любого романа, посвященного этой теме (той же «Клариссы»). Едва заметные перемены в общественном умонастроении отразились и на воспитании детей. Англичане раньше французов перестали пеленать младенцев (что касается французов, то большая заслуга в этом принадлежит Руссо), но дольше применяли телесные наказания к мальчикам-школьникам. К 1750-м годам английские аристократические семьи уже не использовали во время прогулок детские поводки, стали раньше отнимать малышей от груди, и поскольку детей больше не пеленали, их начали быстрее приучать к горшку. Все эти факты указывают на усиление независимости[59].
Однако не во всем дела обстояли столь же радужно. В Англии, в отличие от других протестантских стран, в XVIII веке развестись было практически невозможно; с 1700 по 1857 год, когда в результате принятия Закона о бракоразводных процессах появились специальные суды для слушания дел о разводах, были расторгнуты всего триста двадцать пять браков на основании закона в отношении конкретных лиц, принятого парламентом Англии, Уэльса и Ирландии. Хотя число разводов значительно выросло – с 14 в первой половине XVIII века до 117 во второй половине, – фактически обрести свободу могли себе позволить лишь немногие аристократы-мужчины, тогда как шансы женщин, с учетом причин для расторжения брака, практически сводились к нулю. Таким образом, согласно вышеприведенным данным, во второй половине XVIII века в течение года положительно разрешалось только 2,34 дела о разводе. Во Франции ситуация развивалась совершено иначе. После того как революционные власти разрешили развод, здесь с 1792 по 1803 год прекратили существование 20 000 семей, то есть по 1800 в год. Североамериканские колонии Британии в целом придерживались английских традиций: разводы не разрешались, но было узаконено раздельное проживание супругов. После обретения независимости новые суды в большинстве штатов стали принимать прошения о разводе. Особенно большой поток заявлений от женщин хлынул в первые годы существования нового независимого государства. Подобная тенденция впоследствии повторилась и в революционной Франции[60].
В своих заметках по поводу одного бракоразводного процесса, сделанных в 1771 и 1772 годах, Томас Джефферсон четко связал развод с естественными правами. Развод восстановил бы «естественное право женщин на равенство». По его глубокому убеждению, договоры, заключенные по обоюдному согласию, должны были расторгаться, если одна из сторон решила выйти из соглашения, – этот же аргумент в 1792 году используют французские революционеры. Более того, возможность законного развода гарантировала «свободу изъявления чувств» (liberty of affection), которая также была одним из естественных прав. Таким образом, из права на «стремление к счастью», провозглашенного Декларацией независимости, могло бы логически вытекать и право на развод, поскольку, как писал будущий президент США в своих заметках, «расторжение брака – это развитие и счастье». Право на стремление к счастью, таким образом, требовало развода. Вряд ли можно назвать случайностью тот факт, что Джефферсон выступит с похожими аргументами в пользу развода Америки с Великобританией четыре года спустя[61].
Настаивая на расширении самоопределения, люди в XVIII веке столкнулись с дилеммой: на чем будет основываться общность людей при новом порядке, выводившем на первый план права индивидов? Одно дело объяснить, каким образом нравственность может произрастать из человеческого разума, а не из Священного Писания, или почему следует предпочесть автономию слепому послушанию. И совсем другое дело примирить этого саморегулируемого индивида с высшим благом. Светская общность индивидов была главной темой исследования шотландских философов середины века. Предложенный ими философский ответ перекликался с навыком эмпатии, полученным благодаря романам. В качестве ответа философы, как и все люди XVIII века в целом, назвали «симпатию». Я использую термин «эмпатия», поскольку он, хотя и вошел в английский только в XX веке, лучше отражает деятельное желание отождествлять себя с другими. Симпатия в наше время часто означает жалость, которая может подразумевать снисхождение, – чувство несовместимое с истинным чувством равенства[62].
В XVIII веке термин «симпатия» обладал широким набором значений. Для Френсиса Хатчесона симпатия являлась одним из чувств, моральной способностью. Более благородное, чем слух и зрение, – ими обладали и животные, – но менее благородное, чем совесть, симпатия или сострадание делали возможной общественную жизнь. По закону человеческой природы, предшествующему любому рассуждению, симпатия действовала подобно социальной силе притяжения, заставляющей людей не зацикливаться на себе. Благодаря симпатии счастье не сводилось исключительно к удовлетворению собственных потребностей и желаний. «Словно заразная болезнь или инфекция, – заключал Хатчесон, – все наши удовольствия, даже самые низменные, странным образом усиливаются, если мы делим их с другими»[63].
Адам Смит, автор «Исследования о природе и причинах богатства народов» (1776) и ученик Хатчесона, посвятил симпатии один из своих ранних трудов. В первой главе «Теории нравственных чувств» (1759) он прибегает к примеру пытки, чтобы понять, каким образом она работает. Что заставляет нас сочувствовать страданиям человека, вздернутого на дыбу? Даже если бы страдалец приходился нам родным братом, наши чувства никогда не дали бы нам представления о том, что в данную минуту испытывает этот человек. Мы можем представить себе ощущения этого страдающего человека только посредством воображения, которое позволяет нам представить себя в его положении и претерпеть те же мучения: «мы как бы ставим себя на его место, мы составляем с ним нечто единое». Процесс воображаемого отождествления – симпатии – дает наблюдателю возможность почувствовать то же, что и жертва пыток. Однако наблюдатель может достичь высшей степени нравственного совершенства, только когда делает следующий шаг и понимает, что также является субъектом подобного воображаемого отождествления. Если он сможет представить себя объектом чувств других людей, то он сможет и развить в себе «беспристрастного зрителя», который будет служить ему моральным компасом. Следовательно, для Смита автономия и симпатия идут рука об руку. Только автономная личность может развить в себе «беспристрастного зрителя»; тем не менее она может сделать это, объясняет Смит, если сначала отождествит себя с другими[64].