— Я решила обратиться с этим именно к тебе, потому что ты был в Сопротивлении.
Мишель и в самом деле месяца за два до Освобождения примкнул к партизанам, и, пока немцы отступали, ему представилась возможность обстрелять их колонны. В одной чрезвычайно опасной ситуации он проявил себя находчивым и отважным.
— Как раз потому, что я был в Сопротивлении, я и не хочу помогать коллаборационистам. Как ни крути, а эти негодяи продались врагу со всеми потрохами, и я считаю, что чем больше их расстреляют…
У него еще нашлось бы что сказать, но он вспомнил о железном человеке, стоявшем на страже посреди нагромождения ценностей, и ему впервые стало не по себе при мысли о спекуляции, которой занимался во время оккупации его отец. Да он и сам был ей не чужд. Достаточно вспомнить, как он сиживал за отцовским столом, болтая и смеясь вместе с немецким интендантом, считавшим себя в некотором роде членом их семьи. Мишель попытался побороть смущение. Обычно гордость участника Сопротивления без труда уживалась в нем с воспоминанием о дружбе с вражеским офицером, и по этому поводу он никогда не испытывал разлада с самим собой.
— Значит, ты для него ничего не сделаешь?
— Там видно будет. Рассказывай.
— Я про Максима Делько. Мой отец нашел его во дворе дома в тот вечер, когда за ним охотилась полиция, и привел к нам.
— Посмотрим, — после некоторого размышления сказал Мишель. — Пока я не вижу, чем мог бы ему помочь.
— А твои знакомства в Париже?
Он уже подумал о них, но те знакомые наверняка заломят немыслимую цену… К тому же случай этот непростой. Если бы речь шла о человеке богатом, с кругленьким капитальцем, блемонская публика еще могла бы примириться с тем, что ему покровительствуют высокие сферы. Это было бы в порядке вещей. Но Делько, в конечном счете, — всего лишь мелкий служащий, один из тех малозначительных субъектов, унижение и казнь которых доставляет примерно одинаковое удовольствие и буржуа, и пролетариям. Если у такого вдруг объявится высокопоставленный защитник, это неприятно поразит и разочарует сограждан. Мишель и сам, осознав, какая пропасть разделяет Максима Делько и его предполагаемых покровителей, ощутил в душе протест против такого перекоса в системе общественных ценностей.
— Посмотрим. Навряд ли там что-нибудь получится. Но я подумаю.
— Спасибо, — сказала Мари-Анн, протягивая ему ладошку.
Мишель собрался было спросить у нее, когда они улягутся снова, но этому воспротивился железный человек, и он смолчал, почувствовав себя до крайности неловко. Когда Мари-Анн повернулась и пошла прочь, он покраснел от стыда за свою нерешительность, а потом на него вдруг накатила волна ярости, и он восстал против тирана. Глупо и совершенно нетерпимо, чтобы его совесть приняла облик железного человека. Мари-Анн была уже на середине площади. Он побежал за ней, но, догнав, опять вынужден был уступить железному деспоту и проглотил слова, готовые слететь с языка. Вместо этого он сказал:
— Нам надо будет увидеться еще раз, поговорить об этом парне.
Они договорились о встрече и снова обменялись рукопожатием, более непринужденным и теплым, чем первое. Мари-Анн улыбнулась ему на прощание. Никогда прежде Монгла-сын не был ей так симпатичен, если не сказать — желанен, что было бы куда ближе к истине: настоящий мужчина, могутный, крепко сбитый, плотный; крутые плечи и грудь колесом; живот, выпирающий из-под ремня вверх; литые, выпуклые ягодицы; грубое, дышащее силой лицо; уверенный взгляд бычачьих глаз, мясистые сочные губы и мощная шея с мягкими, чуть подсиненными бугорками вен, куда так сладостно впиваться поцелуем. Казалось, в милом ее сердцу увальне все создано для любви, говорит о любви, приглашает к любви. И никакой вульгарности — только сила, безмятежность, самоуверенность самца и вместе с тем что-то очень пленительное и волнующее.
Был уже седьмой час, и город оживал, Мельничная улица начала наполняться заводскими. Издали Мари-Анн заметила Альбера Ришардо, который явно намеревался пересечь улицу и подойти к ней. Она ускорила шаг. Этот Ришардо, служивший клерком у адвоката, был двадцатипятилетним молодым человеком, худощавым, робким, с большими печальными, полными мольбы глазами на довольно симпатичном лице. Мари-Анн знала, что Альбер влюблен в нее, хотя он и не отваживался ей в этом признаться, вкладывая весь свой пыл в рассуждения о музыке и поэзии. До знакомства с Монгла-сыном она еще чувствовала некоторое расположение к этому утонченному, кроткому юноше, но потом стала находить его чересчур пресным. Его мягкость, скромность, даже его вкус к поэзии теперь были в ее глазах признаками незначительности и никчемности. Обычно она не отказывалась вежливо его выслушать — из великодушия, чтобы не обескураживать воздыхателя, но отчасти и из кокетства. Сегодня же ее слишком переполняла радость, чтобы слушать, как он разглагольствует о Верлене, и, искусно маневрируя в толпе, дабы избежать встречи, она невольно улыбалась: очень уж велик был контраст между его худосочной фигурой и статями ее любовника. Этот дохляк с элегическим темпераментом вдруг показался ей до смешного ничтожным.
К тому времени, когда Мари-Анн оказалась у отчего дома, она и думать забыла об адвокатском клерке: все ее мысли были о Мишеле. В развалинах у дороги сражались мальчишки. Сын мясника, который был вооружен автоматом, очень похожим на настоящий, с трещоткой для имитации стрельбы, доказывал, что уложил по крайней мере вдвое больше народу, чем его приятели с их неуклюжими дощатыми поделками. Окруженный бурлящим кольцом, он вновь и вновь демонстрировал превосходство своего оружия, чем лишь растравлял сердца товарищей по игре. «А если я вмажу тебе кулаком, — наседал на него один из них, — каково тебе придется со своим автоматом?» Пожилая дама в митенках, чей балкон располагался раньше прямо напротив балкона Аршамбо, искала среди обломков пропавший при бомбежке бриллиант. Не проходило и дня, чтобы прохожие не видели, как она, склонившись над каменным крошевом, разгребает его острием зонтика, время от времени водружая на нос вторую пару очков, чтобы получше рассмотреть какой-нибудь осколок стекла. Старый облезлый осел, выпущенный владельцем в развалины, перешагивал через разрушенную стену, глядя на Мари-Анн. Но та, ослепленная лучезарным видением Монгла-сына, не видела ни осла, ни детей, ни старой дамы. Войдя в сумрачную галерею, она поднесла руку к груди, как бы стремясь удержать рвущуюся оттуда радость. При мысли о всех тех грубостях и жестокостях, которые ей предстояло претерпеть от любимого, сердце ее переполнялось нежностью и ликованием. Тут она вздрогнула и даже легонько вскрикнула: рядом неожиданно вырос мужчина.
— Я вас напугал? — прерывающимся голосом спросил Генё.
Увидев девушку перед этим на Мельничной улице, он обогнал ее и стал поджидать в галерее.
— Нет, но немножко удивили, — ответила Мари-Анн.
Теперь он шагал рядом с ней. Но она сразу же позабыла о его существовании. Время от времени Генё украдкой поглядывал на лицо Мари-Анн, которое все яснее вырисовывалось в полумраке по мере того, как они подходили ко двору. В конце галереи он шагнул вперед, загородил девушке дорогу и воскликнул:
— Господи, да скажите наконец что-нибудь!
С того дня, как ему довелось обнять Мари-Анн на кухне, Генё уже не в первый раз оказывался с ней наедине, однако она ни словом, ни взглядом не давала понять, что помнит о той дивной минуте, и это удручало его.
— Поговорите со мной! Скажите хоть, что я теперь должен думать!
— Не понимаю, о чем вы, господин Генё. Простите меня, но я действительно не понимаю.
Мари-Анн сказала это почти искренне. Ей казалось невероятным, чтобы Генё придавал такое значение столь пустяковому, на ее взгляд, событию. Ему же хотелось надавать ей пощечин, осыпать проклятиями, прижать к себе, но вместо всего этого он повернулся и взбежал по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. На кухне были его жена и госпожа Аршамбо. В полдень они поцапались из-за толкушки для пюре, но сейчас каждая колдовала над ужином, делая вид, что не замечает присутствия другой. Генё-то как раз больше устроила бы шумная ссора, которая позволила бы и ему рявкнуть что-нибудь и хоть так разрядиться.