V
Найденный в норвежском лагере труп доставляют на «Станцию-31» для аутопсии. Пока он покоился в снегу, казалось, что природа еще может милостиво принять его. Теперь же это мертвое тело выглядит еще более отвратительно, чем прежде, и все его уродство становится предельно очевидным. Похоже, что конечности трупа поражены какой-то злокачественной опухолью, которая в процессе реконфигурации привела к формированию массивных когтеобразных отростков. Другие конечности вывернуты так, как будто застыли в мучительной агонии. Кажется, что голова — если это еще можно назвать головой — пыталась произвести свою собственную копию, от чего лицо начало распадаться на части. Однако вместо того, чтобы окончательно потерять привычные очертания, оно представляет собой две пары глаз и два носа, соединенные эластичным оскалившимся ртом. Несмотря на это, все органы остаются человеческими. Помимо реконфигурации частей тела, сами внутренние органы нисколько не изменились. Камера опускается вниз, и становится видно, что спасенная собака внимательно наблюдает за сценой аутопсии.
VI
По ту сторону кажимости феноменология сталкивается с другим телом — тем, которое дано также и в образе трупа. Со смертью тела аутопсия заходит в тупик. Частично это ограничение заключается в неискоренимом предубеждении в отношении феноменологии опыта. Вопреки Декарту мы навязываем телу единство, которое принуждает части тела быть связанными между собой в их отношении к целому. Отделите от тела его часть, и останется орган, столь же чуждый, как и изнанка космоса. Но это не означает, что живой опыт возвращает эти органы к жизни, или, как верно замечает Делёз, это живое «тело — пустяк по отношению к более глубокой и почти непосильной для переживания Мощи» (Делёз 2011, 58). При переопределении феноменологии как не/человеческой тело не черпает свой исходный материал ни из витальности живого опыта, ни из объективного анализа тела как набора частей. Скорее, говорить о феноменологии тела — значит говорить о чужеродной материи, чужой ткани, археологическом пространстве; и все это в своей сырой изначальности, автономно по отношению к классической концепции идентичности, которая налагает запрет на независимость плоти.
VII
Трансформация не ограничивается человеческой плотью и распространяется на плоть животных. В вольере для собак спасенный от норвежцев пес приступает к своему чудовищному перерождению. Так же, как и у найденного на норвежской станции трупа, морда собаки начинает рваться на части, лопаясь кожурой перезревшего плода и обнажая перед нами изнанку плоти. По мере того как собака теряет свое привычное обличие, из спины животного яростно прорастают щупальца. В следующий момент они превращаются в конечности насекомого. Мало что остается от прежней собаки, кроме ее шкуры, залитой кровью в процессе ужасающей трансформации. На шум разверзающейся плоти прибегают полярники. «Я не знаю, что, черт возьми, там такое, — говорит один из них, — но чем бы оно ни было, это что-то странное и оно в ярости». Мак открывает дверь вольера и видит обращенный к свету фонаря взгляд собаки. Теперь это бесформенная студенистая масса. То тут, то там можно рассмотреть собачий коготь или моргающий человеческий глаз. Это не столько какое-то существо, сколько конгломерат различных форм жизни, произвольно связанных друг с другом, и единственное, что их объединяет, — это конституированность одним и тем же изначальным веществом: плотью.
VIII
«Здесь, — пишет Лакан, — открывается перед нами самое ужасное — плоть, которая всегда скрыта от взоров, основание вещей, изнанка личины, лица, выделения во всей их красе, плоть, откуда исходит все, последняя основа всякой тайны, плоть страдающая, бесформенная, сама форма которой вызывает безотчетную тревогу. Видение тревоги, познание тревоги, последнее разоблачение: ты ecu вот это — то, что от тебя дальше всего, что всего бесформеннее» (Лакан 1999, 222; перевод изменен). Изнанка тела служит и местом обитания феномена тревоги. Эта исключительная близость ужаса и тревоги не случайна. Наоборот, она функционирует как инверсия того же самого объекта. Если ужас — это образ отвращения, то тревога, как утверждает Лакан, это осознание того, что ужас уже там, в самой плоти, а потому и в самом субъекте. Этот ужас заключается в независимости тела. По ту сторону субъекта жизнь тела осуществляется большей частью путем предательства, или, как пишет Шеллинг, «отдельный член, как, например, глаз, возможен лишь в целостности организма; тем не менее, однако, он обладает жизнью для себя, даже своего рода свободой, наличие которой со всей очевидностью доказывается тем, что он подвержен болезни» (Шеллинг 1989, 97). Именно в бунте тела восстанавливается его витальность — даже ценой уничтожения субъекта.
IX
Полярники постепенно начинают понимать природу нечто. Приняв на себя роль патологоанатома, Док проводит вскрытие массы мертвой материи и приступает к диагностике: «Видите ли, мы тут имеем дело с неким организмом, который имитирует другие формы жизни, причем эти имитации превосходны». Не имея собственной субстанции, не говоря уже о каком-то определенном облике, нечто не просто имитирует другие формы жизни, но активно вытесняет их в процессе ассимиляции. Подойдя ближе к трупу, Док указывает на вывернутую среди окровавленных костей голову собаки: «Вот это, например. Это не собака. Это — имитация. Мы просто не дали ему закончить».
X
Наша идентичность очень нам дорога, и оберегать нашу субъективность мы начинаем с границ собственного тела. Столкнувшись с doppelganger, мы склонны реагировать отнюдь не нарциссически, как в случае с отражением в зеркале. Мы будем поражены ужасающим предположением о том, что наша субъективность была дублирована и, следовательно, деформирована. Единичность наших тел несводима к чему бы то ни было. Если мы и допускаем, что наша органическая идентичность анонимна, то вытесняем эту мысль. Но подобное вытеснение безликости тела не особенно успешно, и наше существование зиждется на тонком балансе между признанием частей тела немыми органами и приписыванием этим органам голоса. Однако еще до всякой эффективности имеется тело без органов Арто, которому Делёз дает голос посредством визуальных образов Фрэнсиса Бэкона. Суть такого представления заключается в «нейтрализованном организме», где «лик человеческий еще не обрел своих черт» (Делёз 2011, 59). Такое тело мы обнаруживаем в его отвратительном становлении, застигнутым между различными состояниями как промежуточную корпореальность, где языку недостает средств для того, чтобы организовать материальность в единое целое. «Примордиальное бытие, — как справедливо замечает Мерло-Понти, — еще не является ни бытием-субъектом, ни бытием-объектом» (Merleau-Ponty 1970, 65-66). Оно ужасно и ужасает не своей чуждостью, а тем, что мы уже находимся на сцене тревоги, захваченные той бесформенной плотью, что выступает не пассивным фоном, на котором разворачивается реальная жизнь, но тем самим местом, где жизнь создается и дублируется[30].
XI
Команда «Станции-31» прибывает к месту, где норвежцы занимались раскопками. На дне огромной ледяной впадины покоится остов космического корабля, который мы видели в самом начале. Его размер колоссален, о чем можно судить по той воронке, которую он оставил во льду после стремительного падения из космоса. Большая часть корабля скрыта под снегом, что не мешает, однако, с легкостью угадать общие очертания судна. Трое полярников стоят над местом крушения, невольно воссоздавая типичные для живописи Каспара Давида Фридриха силуэты. Только в отличие от возвышенной эстетики «Странника над морем тумана», представшее перед нами зрелище не позволяет с уверенностью утверждать, что разум с неизбежностью обуздает дикость этой чужеродной среды. Исследователи спускаются вниз по отвесному склону. Осматривая место крушения, они делают предположение, что корабль оставался погребенным во льдах по меньшей мере 100 000 лет. Чуть в стороне от места раскопок они обнаруживают зияние, в очертаниях которого легко угадывается форма уже известного им ледяного саркофага. Однако вместо того, чтобы служить знамением смерти, опустевшее захоронение обещает новый исток.