Старостиха вскинулась, точно ее огнем припекли.
— Что ты эту ведьму поминаешь! Что ты имя-то ее произносишь! Вчера вечером, как его, несчастного, привезли на телеге, побежала я в подвал к ней. Сестрица, говорю, беги, спаси! Потри, заговори, дай какого-нибудь питья — не могу я слушать: обе ноги у него, что лучинки, сломаны. Все равно уж не жилец, да хоть от мучений избавь. Просила, руки ей целовала. А она что? «Обе ноги, говоришь? Как-то оно неладно. Обе руки ему надо было, он всю жизнь палкой да розгами орудовал…» Слыхали — это она мне! Да разве же это человек? В старое-то время таких на костре жгли.
Все молчали, никто не выказал старостихе особого сочувствия. Только Силамикелис нагнулся к приказчику и шепнул:
— Это ему за моего брата…
Приказчик отозвался еще тише:
— Заслужил, было за что. Перст божий.
Старостиха протянула руки.
— Слышите, слышите? Можно ли этакое выдержать?
Сквозь гул притихшей толпы и шум ветра из другой половины дома управляющего слышался ужасающий вой, словно там ревела недорезанная скотина. По другую сторону вскинула голову Дарта.
— Пускай теперь сам поучится орать. Немало он, проклятый, радовался тому, как другие в каретнике орали.
И сразу же вслед за ее словами послышался тот самый устрашающий ржавый смех, что звучал в субботний вечер у кузницы. Старостиха метнулась туда.
— А! И ты здесь! Пришел над чужой бедой смеяться! Ты же сам этот камень и заколдовал!
Марцис только замахнулся левой рукой, старостиха, как щепка, отлетела на пять шагов. Гости остолбенели, услышав его ответ:
— Ну да, заколдовал. И самого заколдую, так что он семь недель, что червь раздавленный, будет извиваться, а подохнуть не сможет.
Старостиха лишилась голоса, изъяснялась больше руками, чем языком.
— Люди — и это люди! Сидят, пируют, а бес свое капище посреди волости завел, у самого имения… Огня подпустить под его халупу, пепел по ветру развеять!.. Барин… где барин?
Она убежала, точно подгоняемая самим нечистым, и исчезла в сумерках. Ключник тяжело вздохнул.
— Марцис, Марцис… Опять худа дождешься, еще почище прежнего…
— Какое уж мне может быть худо? Старый Брюммер становую жилу мне перегрыз, молодой пускай догрызает косточки. Больше у меня ничего нет.
За столом Лауковой речи не вязались, да и только, хотя сама она старалась вовсю. Грета принесла новые миски, и пива в бочках еще хватало. Но весть о том, что Майя посажена в подвал и что барон оставит ее на ночь, вконец ошеломила всех.
Смилтникова пригнулась к мужу.
— Старик, не пора ли домой? Тут не свадьба, а скорей уж поминки. Молодая жена в подвале, староста орет, будто режут.
Смилтниек все время сидел притихший, повесив нос, здесь суетились и другие распорядители, на него никто не обращал внимания. Явно раздосадованный, он то и дело прикладывался к жбанцу с пивом и все-таки был еще вполпьяна. Предложение жены показалось ему совсем несуразным.
— Ты в своем уме! Нам же надобно ждать молодого барина.
— Так что же он бродит ночью по лесу? Невиданное дело.
— У господ и придурь господская, не нам о том ведать. Кабы вот только дождь полил…
Где-то вдали за лесом, все больше к югу, полыхали зарницы, и грома уже совсем не слыхать. Опять пронесет по Даугаве, как и прошлой ночью: бежит дождь от Соснового. Вечерняя заря на севере потухла. А луна прямо над головой, и яркая-яркая, только темная дымка скользит по ней. Вблизи лица хорошо различимы, а те, что поодаль, расплываются в мрачном сумраке.
Лаукова с Бриедисовой Анной перешептывались, сдвинув головы. Новоиспеченной свекрови надоело тормошить усталых гостей, она и сама в конце концов притомилась. Анна, правда, еще держалась бодро: то ли вправду хорошо себя чувствовала, то ли делала вид. Вот она сердито тряхнула головой.
— Чего ты понапрасну сетуешь? У господина и закон господский. И беды тут большой нет, не убудет от нее.
— Не убудет-то не убудет — да ведь как же это сразу… слыхать слыхали, а видывать не доводилось. Уж какой был старый Брюммер или тот же Шульц, а девок они не трогали.
— Да зато теперь молодой. И поляк теперь живет там, как турка.
— Лиственские девки сами бегают в имение. А Майя такая стыдливая, как она все это переживет!
— Стыдливая! Гордячка она! Не знала, как свою смазливую морду задрать повыше! Твой Тенис-то пальцем тронуть ее не смел.
— Э, да что Тенис, тому не управиться, ежели девку под самый нос не сунут. Гордая она, это верно, да только — зачем бы так-то… Какая же после этого из нее невестка будет!
Анна хотела сказать: по свекрови и невестка, но вовремя сдержалась.
— Ну да что там, все уладится. За гордость ее давно проучить следовало. И Тенису на пользу, думаешь, забудет его барон?
— Лучше бы забыл. Да и где же этот горемычный парень? Как бы только от этакого стыда домой не сбежал.
Но Тенис никуда не убегал. Всем вконец надоев, шатался он между столами у каретника, хватая за рукав каждого, кого только встречал.
— Где Майя? Майю не видал? Поговорить мне с нею надобно. Забулдыга я, верно, скажу ей, а только ты не гнушайся мной…
Видимо, он уже забыл, что женился и что пьют на его свадьбе. Это он во время жениховства все собирался ей сказать, да так и не сказал.
Старый Бриедис сидел одиноко, наклонившись над пустым жбанцем, и плакал. Тенис, видимо, не узнав его, глядел-глядел, кривился-кривился, пока и у самого не закапали слезы.
К дороге, шатаясь, брел Криш, вопя во всю глотку:
Чтобы немец прыгал выше, огонек я разложу…
Тенис ухватился за него, заплаканный, замурзанный.
— Братец, дорогой… где Майя?
Тот оттолкнул его с такой силой, что Тенис задом влетел в открытые ворота каретника. Криш пошел дальше. Выбравшись на дорогу, где гомон пирующих еле слышался, выпрямился, твердо стал на ноги и провел руками по глазам.
Поодаль от ствола черной ольхи отделилась женская фигура и остановилась, поджидая его. Подойдя вплотную, Криш узнал Красотку Мильду из имения.
— Чего ты тут мотаешься и людей пугаешь?
— Я пойду с тобой.
Криш пожал плечами. Что ему до Мильды, только Майя да Мартынь на уме,
Мартынь стоял в тени опушки у Бриедисов. Немного поодаль все еще дымилась роща старого Марциса. Понизу тлел сырой мох, временами взлетал рой искр, вспыхивала сухая ветка. Тогда здесь на опушке можно было разглядеть согнувшегося, словно приросшего к земле человека с диким осунувшимся лицом и черными глазницами. В десяти шагах поодаль, привалившись к сосне, дремал Клав.
Заметив приближающихся, Мартынь выпрямился, сверля взглядом вечерние сумерки, желая прочесть что-нибудь по глазам Криша. Но тот остановился, понурившись, и некоторое время не в силах был вымолвить ни слова.
— Кончено, братец… Не пойдет она.
— Не пойдет? Сама так сказала?
— Велела тебе так сказать. И вот это дала — больше у нее, говорит, ничего нету. Чтобы ты сохранил на память, говорит. Ни слезинки им не вытерла, говорит.
Первый раз рука Мартыня промахнулась, но во второй схватила платочек Майи.
— Ни слезинки… Да, да, гордая она, моя Майя. Хоть этой радости она родне Тениса не захотела доставить. А потом отвели в имение?
— Да — в имение.
— И потом там гуляли на ее свадьбе. А она тоже плясала?
— Нет, потом ее заперли в подвал.
— Скоты! Она же все равно не убежала бы. Чего же они еще измываются над ней!
— Барин, говорят, так приказал.
— Барин? Он что, приехал?
— Вся волость его встречала у почестных ворот, Эстонец речь держал, барин веселый был. Подозвал Майю, погладил, долго глядел на нее и стал еще веселее. А потом приказал вести ее в имение. Поговорить, мол, с ней хочет и поплясать.
— Лиходей! А раз она не стала плясать, так и в подвал.
Тут подошла Мильда, Мартынь ее сначала даже и не заметил. Хоть злость и кипела в ней, но говорила она вполне ясно, каждое слово точно отрубая:
— И вовсе не потому. А потому, что он хочет оставить ее у себя на всю ночь.