— Да что ты! Что ты! Ведь не в чужие люди увезут, отец будет при тебе и Анна.
— Ох, матушка, лучше не говори об этом! Разве ты отца не знаешь? Я не плачу, а он плачет, от него никакой помощи ждать нечего. Наша Анна меня и теперь поедом ест — что будет, когда Лаукова станет здесь всем заправлять? Ну да что будет — будет, чего там еще. Хоть замуж честь по чести выйду, не так, как те там, в Лиственном. Как рижские распутницы, говорят, ходят они плясать перед своим поляком…
Майя и не всплакнула. Вскинула грабли на плечо повыше и собралась идти. Лавиза сгорбилась еще больше, ее кривые пальцы с грубыми ногтями, окрашенными соками разных трав, комкали передник.
— Съедят мое дитятко, проклятые! Сколько уж раз мне приходило на ум… Наварить бы да подать этому Тенису такого зелья, чтоб заснул и не поднялся больше. Какой уж прок от моей старой жизни, хватит, навидались мои глаза горя на этом свете. Да всякий раз думаю: как ты будешь без меня, только у тебя и родни-то женской… — Она шагнула вслед за Майей. — Мартыня ты поберегись, дочка, пусть близко не подходит. Рыжий Берт по лесу шныряет, видно, выслеживать послан.
— Дурной! Сказывают, на самого эстонца кинулся.
— Только из-за тебя, из-за кого же еще, доченька. Боюсь я, чтобы сам в петлю не угодил и тебя туда не втянул.
— Где он сейчас?
— В лесу, где же еще. Только что вот отнесла хлеба да мяса кусок, у тех трех сосен в мох запрятала. У эстонцевой Греты украла и отнесла. И правда, дурной он, совсем дурной. Грозится, что не оставит тебя,
— Непутевый, что же он может сделать?
— И я ему это говорю, да он и не слушает. Разве он когда кого слушал? Ты не соглашайся, не ходи, коли он звать станет. Куда ж вы оба, горемычные, подадитесь? С голоду помирать в лиственских лесах, как Друст со своей женой? Если уж конец принять, так лучше дома, на людях.
— Да, лучше уж дома…
Она ушла, понурив голову, будто грабли на ее плече весом с целый воз. У двора Мартыня остановилась. Кузница закрыта, закопченная, холодная и угрюмая. Прошлым летом она здесь так просто не могла пройти мимо. Мартынь выходил навстречу, черный, как медведь, — утром ли, вечером, — всякий раз он видел ее еще издали. Хватать не хватал — не дотрагивался, только заигрывал и пугал, глаза и зубы у него так и блестели. А ей совсем не было страшно, только притворялась, отмахивалась, отгоняла, грозилась, что закричит, смеялась… Ах, какое это было время!.. Позарились… позавидовали… загубили их счастье.
Майю так и подмывало завернуть сюда. Она оглянулась — Анны еще не видать. За кузницей до самой клуни не заросший муравой песчаный двор, подметенный так чисто, что и соринки не найдешь. Кузнечиха Дарта спокон века славилась чистоплотностью. Мужики дивились на нее, а бабы из зависти даже высмеивали. Под навесом клети сложены только что вытащенные из мочила луб и береста. Коричневая дверь с белыми, врезанными одна в другую скошенными клетками. Обтесанные столбы украшены сверху донизу вырезанными старым Марцисом узорами — елочками, крестами, стяжками, шашками, круглыми и угловатыми ямками — точно вывязанные Дартой опястья рукавиц либо пояски. Майя никогда не могла пройти мимо, не остановившись и не полюбовавшись на них. На двери хлева куском обожженного известняка выведена большая звезда о пяти концах, на косяке волокового оконца овина высечен ломаный крест, сам овин выглядел менее закопченным, куда чище, чем у остальных. Крыша ровная, хорошо настланная, на коньке крестовины в виде петухов, коричневые, с белыми полосками.
Старый Марцис пристроился перед клунькой на солнышке. Ряднинная рубаха будто только сейчас отбелена, мягкие онучи до самых полосатых штанов перевиты новыми льняными оборами, концы спереди завязаны растяжным узлом, точно гарусные шнурки у девичьего лифа. Когда он стоял, его туловище у самого крестца сгибалось почти под прямым углом. А когда сидел, живот упирался в колени, длинные руки без труда, так что ему даже не приходилось поворачиваться, доставали полосу лыка или распаренной бересты, резачок, свайку или шило — любое из этих орудий, разложенных перед ним.
Увидев Майю, старый сейчас же бросил скребок и сунул под ноги туесок или что-то вроде него, над чем только что ковырялся. Спрятал в беззубый рот язык — от большого усердия он у него во время работы частенько высовывался. При дочке Бриедиса он всегда старался выглядеть поприглядней. Вскинул старательно выскобленное лицо с белой бородой по краям подбородка, провел ладонью по гладко причесанным, несмотря на все беды еще довольно густым волосам. Если бы ссохшиеся неподвижные мускулы лица могли еще выражать то, что трогало сердце, он, вероятно, улыбнулся бы. Но нужды в этом не было; ясные голубые глаза его сказали то, что не удалось выразить лицу.
Майя улыбнулась, с удовольствием ощущая свое обаяние. С тех пор как ему перебили спину, ранее разговорчивый кузнец онемел — пяток слов в день, больше Дарта и остальные от него не слышали. Но с дочерью Бриедиса у него язык всегда развязывался, поэтому Майя и улыбалась, даже забыв пожелать доброго утра; И не зря надеялась она на радушную встречу.
— Здорово, здорово, дочка! В этакую рань да уже с грабельками? Трава-то ведь еще будто из мочевила, да покос у вас возле самой опушки — там только после полудня роса спадет.
— Сегодня парить будет, покуда дойдем — спадет. А кто вот тебя, батюшка, с зарей подымает? Разве нет у тебя времени, как барину, выспаться?
Марцис попытался незаметно затолкнуть ногой свое рукомесло поглубже под скамейку. Майя притворилась, что не видит: раз прячет, так чего же допытываться.
— Выходит, что нет его, времечка-то. У меня тут кукушка с зарей начинает… Каждое утро пристраивается на верхушке березы и кукует. Да не кукует, а чисто вызванивает. Какой там сон, когда она прямо на побудку звонит. Слезай, мол, с лавки, да и только.
— Ну, ты же со всеми птицами в дружбе. Она звонит, а ты, верно, годы считаешь?
— И этак приходится. Сегодня утром завралась, я-то еще не так скоро помру.
— Может, кто другой?
Старик быстро вскинул густые нависшие брови, но сразу же и опустил.
— Ну, кому другому… Старуха меня намного переживет. Отец-то все еще по кирпич ездит?
— Вместе с Иоцисом, как и все. До субботы еще будут гонять, молодой барин приказал.
— Этот загоняет почище старого. Этакие возы нагружают — у отца на днях шкворень сломался; сварили,
Он замолчал, видимо, пытаясь перевести разговор на другое. Тут бы — разве Майя не знала — в самый раз помянуть Мартыня, но о нем старик сам никогда не заводил речь, за все эти два года ни словечком не обмолвился. А как бы она сейчас охотно порасспросила о нем, но коли сам не хочет, разве станешь выспрашивать?
Из-за хлевушка вышла Дарта, увидев Майю, поспешила к ней. Такая же, как Марцис, рослая, для своих лет еще крепкая, подвижная и говорливая.
— Гостьюшка! А я-то, дурная, привязала коровку да еще безделья ради травы понарвала.
Она скинула нарванную траву у двери хлева и вытряхнула передник.
— Какая там гостья, просто мимоходом остановилась. Надо Анну подождать, она еще дочку одевает.
— Ну да, голубушка, она же у тебя строгая хозяйка. Господи, и ведь как только на свете не бывает! Чужой человек, невесть откуда привезли в дом, и нате-ка — самый набольший распорядитель стал.
— Да не так уж оно худо, матушка, люди наговорят бог знает что. Будет в доме новый хозяин, утихомирится.
Майя поздно спохватилась, что завела такой разговор не к месту. Дарта присела на камень у самой стены и тяжело покачала головой.
— Что утихомирится, знаю. Как овечка среди волков, ты там жить будешь. От отца тебе заступы не было и не будет. А Мартыня нет. Самого-то калекой сделают, как и отца, коли попадется им в руки.
Марцис все время, пока она говорила, кривился, точно его кто шилом тыкал. Видно, забыл про свою спину, попытался даже разогнуться.
— Не мели ты попусту! Никто моих сынов не схватит. Никто моих сынов калеками не сделает.