— Слава те… Могу теперь умереть… — И ночью умер.
Всю зиму Климка прожил у своих угольных ям в маленькой землянке. Мать на ночь ездила в завод, где жила Олька и стояла корова. Климка за ночь просыпался раза по два, по три и обходил ямы. Злые, враждебные огни редко пробивались наверх, был у Климки теперь хороший помощник, который помогал тушить их, — это снег.
* * *
С гордо поднятой головой расхаживает Климка по заводу, как доменщик. Эти рослые, сильные, опаленные пламенем люди, одетые в брезент, точно в броню, считаются в заводе главными и держатся смело, уверенно, спокойно. Как равный, Климка угощает доменщиков папиросами, а иногда сам просит закурить. Закурив, начинает серьезный, взрослый разговор, начинает всегда одинаково:
— Как поживает, порабатывает наша Домна Терентьевна?
Так рабочие окрестили свою доменную печь. Он держит себя везде, во всем на равной ноге с доменщиками. И в походке, и на лице у него как бы написано: «Я тоже доменщик».
Иногда случается, скажут ему кто из ехидства, кто по зависти:
— Угольщик ты, а не доменщик. У тебя с доменщиками одна копоть общая.
— Нет, не одна копоть. Мой уголь не в самовар идет, а в домну. Без него не расшевелить Домну Терентьевну, — отрежет ехидникам Климка. И получается, что он тоже доменщик, и среди них занимает не последнее место.
Василий Коньяков
ДИМКА И ЖУРАВЛЕВ
Когда последний отзвук его голоса тихо замер над прекрасной рекой Истрой, я сказал:
— Папа, это хорошая песня, но ведь это же не солдатская.
Он нахмурился:
— Как не солдатская? Очень даже солдатская! Ну, вот…
Из А. Гайдара.
Как он мог забыть? Вчера загадал сходить за удилищем в согру — на реке тальниковые, короткие, а в согре, между кочками, недавно видел тонкие березки с коричневой кожицей. Ветки на них только на вершине. Такие удилища до середины Ини достанут.
Димка весь день строил самокат. От березы отпиливал большие, тяжелые с бледными кольцами колеса — на жаре от них ладошкам прохладно.
Крепил коленчатую ось скобками. Катался на самокате в ограде. И вот… вспомнил.
Отрезал от булки горбушку, нашел складничок и выскочил на улицу.
Подходили сумерки. Луна еще где-то далеко, за лесом. Димка знал, как она появляется. Небо, и все в деревне, уже ждало ее.
Димка мысленно проследил, как он перебежит дорогу, у школы завернет за угол огорода. Спуск к согре вниз по тропке в траве мимо зарослей репейника с молодой крапивой.
В самом низу у кочек, за непролазным камышом и дудками, высокий частокол березок.
Димка согнет стволик одной березки у самого комелька, резанет по горбику, березка и обмякнет. Останется только ее жилки дополоснуть. И с нею по просеке в камышах — на гору.
Но Димка не сходит с крыльца. За низкой далью согры в осветленном небе показался горячий краешек луны, и сразу на мгновение на землю свалились сумерки. Луна росла, тек по согре свет. Димка знал, что еще не спит деревня, но не было в ней ни звука, ни движения — оцепенение. Димку притягивала безбрежность согры. За серебристыми кустами и крышами колхозных амбаров согра сияла оранжевой дымкой.
Димка что-то ждал, что-то предчувствовал.
И тогда в тишине над деревней раздался он, этот хохот. За лето уже второй раз. Именно в это время между вечером и ночью.
— Б-гы, — неожиданно начинал кто-то в согре бараньим блеянием. Голос нарастал, доходил до громкой человеческой радости.
— Ха-ха-ха-ха, — падало на всю деревню раскатистое и жуткое. Ликовал хохот, замирал мгновенно и… слушал темноту. Казалось, он был везде, был вещным, и тишине после него не хотелось доверять.
Минут через десять хохот в согре опять повторился.
Матери все не было — она доярка на МТФ. У Димки сжималось сердце и становилось холодно голове.
Он вспомнил, что уже темно в сенцах, а через них нужно проходить. Там прорези в стенах светятся глазами.
Димка не может уяснить для себя, чего он боится в темноте. Если представить четко виденные лицо с полузакрытыми глазами и застывшие руки покойника, страх уменьшается. А неопределенность темноты полна страха.
Когда Димка переживал вечер и этот хохот из-под горы, на дороге раздался топот коней, мальчишечья ругань и хлесткие удары бича.
— Куда, куда, падла!
В темноте по краю неба, мимо кольев, носилась фигурка верхового.
— Куда! — кричал Журавлев, сбивая коня с бега, запрокидывая ему голову, накренясь, хлестал бичом по траве, перехватывал лошадей.
И топот уносился в переулок за огороды.
Раньше, до войны, мужики после работы лошадей на луга отводили. А бабы распрягут кое-как и тут же на дороге бросят. Журавлев верхом их собирает. Сейчас погонит пасти в ночь. Один.
Димка садится на крыльцо.
А ведь Журавлев весной с ним в четвертом классе учился.
* * *
Анна Ефимовна объясняет задачу. Журавлев ее не слышит. Журавлев смотрит на картину над классной доской: «Сибирская тайга». Деревья в снегу. Охотник в желтом полушубке целится вверх в черную птицу на ветке, и рядом рыжая собака с открытым ртом подняла морду.
«Попадет или не попадет?» — всегда думает Журавлев.
Все ему кажется, что ствол ружья чуть-чуть выше птицы поднят. А далеко в глубине леса золотые стволы деревьев. Охотник прошел, а следов нет: все белый снег и снег. Наверно, до пояса. Ни разу такого леса Журавлев не видел, а тоже в Сибири живет.
Он лег подбородком на руку. Вторая рука на тетради. Мятый рукав рубашки задрался, и сразу видно, что Журавлев снегом умывается, — ладошка чистая, а выше темная полоса в заветренных цыпках. Поэтому у него всегда и тетрадки грязные.
Его сосед Сережка Грудцын крадучись достает из кармана кружочки сушеных яблок и, прежде чем положить в рот, намеренно задевает Журавлева. Сережка размягчает яблоки во рту до резиновой мягкости, потом жует и проглатывает.
Журавлев не обращает на него внимания. Сережка нащупал в кармане самый большой кружок с завернутым ободком, протянул его под партой Журавлеву.
Журавлев давно хотел яблоки попробовать, они сухо и сладко пахли рядом, и намерился кружочек взять, но Сережка отдернул руку, положил кружочек в рот, по-улыбался и сжевал. Затронув Журавлева локтем, вытащил сморщенную, в глубоких складках грушу, протянул в сторону Журавлева, держит на весу.
Журавлев посмотрел Сережке в лицо, поднялся, взял с парты непроливашку и ткнул ею Сережке в губы. Тот хлюпнул и упал лицом в парту.
Анна Ефимовна остановилась, долго не могла выговорить слово.
— Это не Журавлев. Это садист. Ты… — от возмущения Анна Ефимовна забыла все слова. — Ты не человек! Ты чурка, — сказала она, — чурка с… глазами.
И именно то, что он чурка и с глазами, больше всего поразило Журавлева.
— Сейчас же выйди! Выйди, Журавлев.
Анна Ефимовна сорвалась с места, взяла Журавлева за руку выше локтя и, извивающегося, провела через весь ряд к двери.
Журавлев вырвал руку, вернулся к своей парте, собрал книжки, независимо обошел учительницу и удалился, не закрыв дверь.
Мартовский снег сбивался в ладонях в оледенелые комки. Журавлев кидал снежки в полукруглое окно в дощатых сенцах школы. Комки бухали о доски, разлетались. Журавлев ждал перемену и Сережку.
В дверь на перемену первыми выломились ребята, сбежали с высокого крыльца. Выскочил и Сережка, глянул на Журавлева, боком отступил за дощатую стену и высунулся в окошко.
Журавлев это и ждал — пустил в него тяжелой льдяшкой. Сережка юркнул вниз. Журавлев с новым комком караулил его лицо. Когда оно показалось, Журавлев метнул в окошко свежий комок. Из окна — брызги.
С крыльца высыпали девчонки, уставились на Журавлева и онемели. Анна Ефимовна откачнулась от окошка, стиснула ладонями лицо, побрела в класс. Приткнувшись к печке, долго не отнимала от лица платок и в класс никого не пускала. Вызвала Соловьеву, пользующуюся ее особым доверием, и та объявила, что занятий не будет.