Алеша помнил эту историю. И для него она была не просто забавным случаем. Он верил, что с такой же страстью работает его учитель, Корней Лукич. И так же хотел поступать и сам он, Алеша, ученик мастера Соболева…
Столик был готов к полировке. Наступало самое трудное.
Алеша начисто выскоблил пол, смахнул пыль со стен и карнизов. Снял рабочую спецовку и остался в чистой рубашке.
Корней Лукич молча следил за этими приготовлениями. У него тоже были собраны первые столики, наступал черед полировать.
Алеша чувствовал, как внутри у него все напряглось, — будто взвелся курок. Но руки двигались быстро и четко.
Он обернул тряпочкой кусок ваты, сделал тампон величиной с мячик. Смочил его политурой, капнул масла. И скользящим, легким, почти неощутимым движением провел по крышке стола.
За тампоном тянулся влажный след. Он тотчас пропадал, растворялся. Но с деревом стали происходить удивительные превращения.
Крышка начала поблескивать — она как будто погружалась под слой прозрачной родниковой воды.
И дерево под этим слоем вдруг стало глубоким. Краски сделались ярче, насыщенней. Просвечивало каждое волоконце, каждая прожилка — дерево загоралось внутренним светом.
Алеше эти минуты казались волшебными. Ну да, он знал законы полировки, он долго муштровал руку, добиваясь ее послушности. Но рождение мерцающего света в глубинах дерева было таким необъяснимым, что Алеша невольно боялся — вот дрогнет рука, и чудо исчезнет, от неловкого движения погаснет таинственный огонь.
Он увлекся до того, что позабыл про обеденный перерыв. Корней Лукич сегодня тоже не уходил из мастерской — работал быстро, молча, словно старался перегнать Алешу.
Только вечером, услышав сигнальный звонок, Алеша в последний раз провел рукой:
— На сегодня хватит…
— Ты меня не жди, — оторвался из угла Соболев. — Ступай, а я часок сверхурочно побуду.
— Вы же устали, Корней Лукич!
— У тебя проба, а у меня — норма.
Алеша мельком увидел, что у Соболева заполированы два столика. Неужели по норме полагается больше? Хитрит чего-то Корней Лукич…
Алеша попрощался и вышел. Натруженная рука подергивалась, будто еще не могла остановиться, было приятно это чувствовать, шевелить затекшими пальцами… Перед глазами все еще скользил тампон, светилось дерево…
Алеша уже знал теперь, что выдержал испытание. Полировка не закончена, ей требуется дать сушку, потом пройтись еще разок… Но Алеша видел столик готовым.
На крышке лежит тонкое стекло. Блики света отражаются в подстолье и ножках. И кажется, что столик насквозь прозрачен, как у того старика, что работал на морском берегу. Или как у мастера Соболева.
8
Едва Алеша ушел, как Соболев вытащил поближе к свету два своих столика. Потом он принес Алешин столик и поставил рядом. Корней Лукич уже чувствовал, что произошло, но хотел увидеть воочию, удостовериться до конца.
Три столика рядом.
…Поначалу Корней Лукич не обрадовался, получив заготовки. Для кого-то этот заказ мог показаться интересным, а Соболеву было все равно — он видывал не такие…
Но задуман столик был неплохо — из ореха, полированный, с наборной крышкой.
И руки мастера Соболева, стосковавшиеся по настоящему делу, не смогли удержаться. Они вцепились, впились в дерево, они ласкали его и рвали, они боялись отпустить его — опять как тогда, как раньше…
А начав работать всерьез, Корней Лукич понял, что все эти годы, пока лепил дверцы, он ждал вот такого часа. Как он мог жить без яростного труда, без опьянения запахами, звуками, красками дерева, без настоящей радости, которая приходит с по́том, с мозолями, с кровью на пальцах?
Он работал неистово, бешено, как никогда раньше. Будто все эти годы нарастала жажда — и он дорвался наконец, почти захлебывается…
Еще не кончив одной операции, он хватался за следующую, из-за этого ошибался, не успевал вспомнить старые, верные приемы. Опять исчезло время, отодвинулся окружающий мир — в груди Соболева будто напряглась и зазвенела струна, все тоньше, чище, томительней…
И где-то на середине работы ему стало страшно.
Он почувствовал, что ошибается слишком часто и слишком опасно. Да, руки сохранили прежние навыки, но вместе с ними сохранилась и та небрежность, топорность, что успела привиться за последние годы. Она оставляла недобрые следы. И там, где соскальзывала стамеска, срывался нож, царапал наждак — уже ничего нельзя было поправить.
Соболев понимал это, но все равно бросался переделывать, что-то замазывать — выходило еще хуже.
И вот — три столика рядом.
В работе Алеши Корней Лукич мог бы найти слабинки. Но только он, больше никто. Каждая деталь выверена, подогнана, отделана с любовью. Полировка тонка и чиста, дерево под ней кажется бездонным.
А рядом — столики Соболева. И всякий может увидеть, как срывалась рука мастера: вот пятна, вот грязные щели, наверху мутный слой полировки, отдающий жирной синевой…
Соболев стоял, смотрел. Потом поднял палку — и хрястнул наотмашь по одной крышке, другой. И было слышно, как стонет расколотое дерево.
1956
Юрий Яковлев
СОБИРАЮЩИЙ ОБЛАКА
Если твоя фамилия Малявкин и товарищи зовут тебя Малявкой, это еще можно пережить. Тем более, что зовут так тебя не со зла, а просто фамилия у тебя неудачная. С такой фамилией самого лучшего человека на свете будут звать Малявкой. Ну и что из этого!
Вот если тебя к тому же считают конченым человеком и если рядом с твоей неудачной фамилией поставили большой жирный минус, тогда плохи твои дела.
Когда он приносил домой четверку, отец пожимал плечами и говорил:
— Это тебе повезло.
А когда в дневнике появлялось замечание, отец усмехался:
— Очень приятно! Чего от тебя еще ожидать!
— Так я не виноват… — пробовал было возразить Малявкин-сын.
— Ты всегда не виноват! — обрубал Малявкин-отец.
От обиды лицо мальчика покрывалось красными пятнами, а к горлу подступал комок.
Этот минус появился еще в прошлом году. Класс был большой, у Зои Назаровны не хватило времени толком разобраться в своих учениках. Но, познакомившись с ними, она в уме поставила перед каждым раз и навсегда плюс или минус. Малявкину достался минус. И его нельзя было ни стереть, ни исправить.
Когда в классе поднимался шум, Зоя Назаровна, не отворачиваясь от доски, говорила через плечо:
— Малявкин и компания, тише.
Она называла его фамилию при каждом удобном случае, даже если он в этот момент сидел набрав в рот воды. Она считала, что Малявкин все делает ей назло. А Малявкин просто не мог спокойно сидеть на месте. Где-то внутри у него была запрятана тайная пружинка, которая беспрестанно поворачивала его голову, заставляла его ерзать, приводила в движение руки.
Иногда, очень редко, Зоя Назаровна беседовала с Малявкиным.
— Ничем ты не интересуешься, — говорила она, и кончики ее губ презрительно опускались, как будто кто-то тянул их за ниточки. — Ребята марки собирают, делают гербарии. Ты бы хоть спичечные коробки коллекционировал.
Малявкин переминался с ноги на ногу и усиленно крутил концы галстука. Он не решался сказать Зое Назаровне, что белые облака нельзя засушить, как кленовые листья, и нельзя наклеить в альбом, как почтовые марки. А Малявкин интересовался облаками.
Он ложился животом на подоконник, подпирал кулаком подбородок и долго-долго следил за облаками, которые обязательно на что-нибудь похожи. На слона, на верблюда или на снежные горы. На твоих глазах у верблюда пропадают горбы, животное поджимает передние ноги и так вытягивает шею, что она наконец обрывается. И вот уже нет верблюда. Он пропадает в небе, но остается в памяти. И его нельзя наклеить на бумажку и показать Зое Назаровне.