Однажды надзиратель вел Тама мимо моей камеры. Надзиратель шел впереди, а Там за ним следом. Дверь моей камеры была чуть-чуть приоткрыта, я не удержалась и тихо спросила:
— Как здоровье?
Он ничего не ответил, но когда возвращался обратно, сунул под дверь свернутую в трубочку записку. Я схватила ее, развернула и прочитала:
Это был дружеский совет, но я восприняла его как суровый наказ и запомнила на всю жизнь…
Оказалось, что товарищ Ут Данг внимательно следил за моим пребыванием не только в П-42, но и в больнице Текуан, и в главном полицейском управлении, в тюрьме Задинь. И вот теперь он вместе с Хоа рекомендует меня в партию.
В эту ночь передо мной как бы открылся другой мир, совершенно непохожий на мир тюрьмы, погруженной в тяжелый сон. Я вновь услышала далекий голос товарища Тама, его песню, которая неслась, преодолевая расстояния и преграды, вновь вспомнила Хоанга, первого человека, который заговорил со мной о партии. Вспомнила я и дядюшку Фана — это он сказал, что в жизни человека есть три важнейших момента: вступление в партию, создание семьи и час смерти. Когда я попала в тюрьму, то не раз думала о смерти и решила, что, если придется умереть, я умру достойно. Но я выжила и сделаю все, чтобы быть достойной звания коммуниста.
2
Наконец я узнала, почему меня арестовали. Это сняло с меня огромную тяжесть. Когда меня во второй раз привезли в П-42,товарищ Там успел предупредить меня, что полностью повторится та же процедура допроса, что и раньше.
Он не ошибся. Действительно, меня не заставили долго ждать и почти сразу вызвали на допрос. Но теперь меня допрашивал уже не майор Кхам, а Черный Тхань. Увидев меня, он выплюнул кусок бетеля и грубо спросил:
— Ну как, будем сегодня говорить? Согласна работать с нами?
Я вспомнила советы товарища Тама и ответила:
— Я снова прошу вас отпустить меня домой, чтобы продолжать занятия в школе…
— Ишь чего захотела!
Последовал удар — я очутилась на полу. Тхань заорал, чтобы я немедленно поднялась. Но как только я поднималась, он снова сбивал меня с ног. Перед глазами все кружилось и плыло, я ничего не видела, кроме груды палок в углу комнаты, и не различала никаких звуков, кроме ударов, которые сыпались на меня. Потом эти удары стали почему-то гулкими и громкими, казалось, били не меня, а кого-то другого. Боль наполняла тело, она была всюду, она словно окружала меня со всех сторон. По лицу текла кровь, не знаю, сколько крови было пролито на сей раз. Я была в полуобморочном состоянии и только чувствовала, как что-то давит мне на уши и нос. Мне казалось, что от напряжения что-то вот-вот лопнет внутри. И тут Черный Тхань крикнул:
— А ну, посмотри-ка сюда!
Он повернул меня лицом к двери, ведущей в соседнюю комнату, и я узнала ту самую комнату, куда меня привели тогда, в первый раз, чтобы я услышала, как пытают человека.
Вдруг дверь открылась, и из глубины комнаты появилась какая-то белая фигура. Я вглядывалась в лицо вошедшего. Оно было знакомо, только я никак не могла вспомнить имя этого парня. Да это же Дык!
— Кто это? — спросила я.
Черный Тхань в ответ только грубо выругался.
Я напрягала все силы, чтобы получше разглядеть Дыка, но видела перед собой лишь белое привидение.
Меня развязали и посадили на стул. Я не сводила глаз со стоявшего в дверях человека. Да, это был он, Дык! Полицейские втолкнули Дыка в комнату и подвели ко мне. Видимо, каждый шаг давался ему с трудом, он приблизился ко мне и вдруг отшатнулся: глаза Дыка были широко раскрыты, лицо бескровно, губы дрожали. Он сделал шаг назад и прислонился к стене.
— Ну, узнаете друг друга?
Я окончательно пришла в себя. В голове пронеслось: о чем Дык мог рассказать им? Я была убеждена, что мать Дыка не посвящала сына в наши дела.
Когда было принято решение отметить день рождения Национального фронта освобождения, учащиеся и студенты использовали для этой цели самые различные формы: привязывали листовки к воздушным шарам, пускали по реке плоты с плакатами, привязывали к лапкам голубей листовки и флажки. Мать Дыка получала и хранила флажки и листовки, присланные из освобожденной зоны, но, по-видимому, ничего не говорила об этом сыну.
Но если Дыку ничего не было известно о нашей деятельности, о чем же он мог рассказать в полиции? Что он знал? Знал только, что меня не было несколько дней в Сайгоне. Но ведь я сказала ему, что ездила в Биенхоа навестить больную бабушку. И все-таки меня охватила тревога. Тревога и ярость! Мне хотелось громко крикнуть в лицо Дыку, что он жалкий и подлый трус, что теперь он не смеет смотреть мне в глаза!
— Ну, так узнаете друг друга? Или нет? — вновь спросил Тхань.
Я могла бы сказать, что Дык ненавидит меня, что раньше он был в меня влюблен, писал стихи в стенной газете, присылал мне письма, подписанные вымышленными именами, но я не отвечала ему, и наконец возненавидел меня, а теперь пользуется случаем, чтобы отомстить. Таким образом можно было бы увести в сторону тюремщиков, но я не сделала этого. Я не сказала ничего и только посмотрела прямо в лицо Дыку.
— У меня было очень много школьных друзей. Этот тоже раньше был моим другом!
— Опять ты упрямишься!
Тхань наотмашь ударил меня, я снова упала. В голове загудело. Стиснув кулаки, я думала только об одном: постараться не потерять сознания.
Когда меня притащили в камеру и я пришла в себя, меня охватило какое-то странное и двойственное чувство: злилась на Дыка и в то же время мне было жаль его и особенно жаль было его мать. Ведь Дык у нее единственный сын!
Однажды мать Дыка сказала мне, что ей хотелось бы, чтобы ее сын тоже принимал участие в наших делах. Но Дыка не интересовало ничто, кроме школы. И, видя это, мать успокоилась, что, впрочем, можно понять: сердце матери разрывалось между любовью к родине и любовью к сыну. Ее не пугали трудности и опасности работы, она была истинной революционеркой, но в то же время ей хотелось оградить от опасности сына.
Что будет с ней, когда она узнает правду о сыне-предателе… И вдруг я подумала, что сама скрыла от своей матери — ведь она ничего не знает о том, чем я занимаюсь в Сайгоне.
…Когда меня арестовали, я могла сообщить об этом домой, но сразу же отказалась от этой мысли. И, разумеется, не потому, что не хотела видеть родных, я боялась, что встреча с ними расстроит меня, отнимет у меня силы. И все-таки они нашли меня в тюрьме.
Однажды, когда меня перевели в больницу Текуан, я вдруг услышала, как кто-то назвал мое имя:
— Нгуен Тхи Фыонг, получите передачу!
Я бросилась к выходу, но навстречу мне шла надзирательница с большой корзиной в руках. В ней оказались две пары черных брюк, платок, несколько лимонов, пачка сахарного песку, сверток с сушеными крабами и баночка ментолового масла. Я лихорадочно искала записку. И действительно, на дне корзины я нашла ее. Оказывается, передачу эту принесла мне младшая сестра.
Через неделю, в приемный день меня снова вызвали, и я увидела за железной решеткой почти всех родных. Когда меня ввели, они радостно зашумели, стали справляться о здоровье, о том, как живется мне здесь. Только мать стояла одна в сторонке и молча глядела на меня. Младшие братья и сестры, прильнув к решетке, кричали в один голос:
— Сестра, когда ты вернешься домой?
Бабушка, хоть она и была еще довольно крепкой и здоровой, очень плохо видела. Протянув руку, она ощупывала решетку и тихо спрашивала:
— Где ты? Где Фыонг?
Ее руки беспокойно шарили по железным прутьям, как будто хотели протянуться сквозь решетку ко мне.
— Где ты, внучка? Ты все такая же красивая? У тебя все такие же длинные волосы?..
Я стояла довольно далеко — нас разделяла не только железная решетка, но и охранники — один из них сидел между нами, а другой прохаживался вдоль решетки. Бабушка все никак не могла разглядеть меня и, продолжая ощупывать решетку, без конца повторяла: «Ты все такая же красивая? У тебя по-прежнему длинные волосы?» Я смотрела на бритую голову бабушки — редкие седые волосы только-только начали отрастать, и мне казалось, что ее подслеповатые глаза иногда останавливались на мне, словно она прощалась со мною.