Это продолжалось день за днем в течение нескольких месяцев.
5
Я пришла в себя… Сознание постепенно возвращалось, но на этот раз ощущения были несколько иными, чем прежде.
Раньше они пытали меня до тех пор, пока я не теряла сознания. Ждали, когда я приду в себя, и сразу же все начиналось вновь. Сознание обычно возвращалось медленно.
Если же пытки происходили днем, то как только я погружалась в забытье, меня сразу бросали в камеру. В холодном мраке одиночки я довольно быстро приходила в себя и каждый раз слышала доносившуюся издалека песню. Слова были неясными, какими-то бессмысленными. Но мне запомнилась фраза: «Уже наступала осень, когда двадцать третьего мы поднялись по зову родины». Эта фраза повторялась постоянно, и я хорошо ее запомнила, несмотря на то, что часто слышала ее в полубессознательном состоянии. Я начала даже думать, что именно эти слова возвращают меня к жизни…
В первую ночь, когда меня привезли в тюрьму и бросили в одиночку, меня окружало полное безмолвие. Но уже утром, как только я проснулась, я услышала эту песню, доносившуюся издалека. «Уже наступала осень, когда двадцать третьего…» Голос был несильный, он повторял только эту фразу, казалось, певец не знал других слов. Иногда протяжную мелодию сопровождал другой голос, читавший стихи. Слов я не разбирала, но понимала, что это какие-то старые стихи и читали их на старовьетнамском языке.
Позднее я узнала, откуда доносились эти голоса — моя одиночка находилась на одном этаже с другими камерами — с одной стороны шли камеры под номерами 9, 10, 11, с другой — под номерами 12, 13, 14. Я сидела в камере номер 12, а напротив была камера номер 11. Все они плотно закрывались тяжелыми деревянными дверями. Кроме того, коридор был еще разделен на несколько частей железными дверями.
Соседний с нами отсек, где находились одиночные камеры под номерами 7 и 8, мы называли «островом». Оттуда, из восьмой камеры, доносилась до меня песня. Она проникала в мою одиночку через железные и деревянные двери, через толстые тюремные стены. А голос, читавший стихи, принадлежал заключенному из седьмой камеры. Голоса «седьмого» и «восьмого» я узнала, когда меня выводили в коридор и я проходила мимо этих камер.
«Восьмой» был высокий крепкий мужчина лет тридцати — тридцати пяти. Каждый раз, когда я случайно видела его, он делал мне мимолетные, еле заметные знаки, как бы призывавшие к мужеству, к твердости.
Заключенный из седьмого номера был пожилым человеком — ему было за пятьдесят — невысокого роста, добрый и приветливый, с мягким голосом, который так красиво звучал, когда он нараспев читал старые вьетнамские стихи. Увидев его, я сразу вспомнила своего отца и дядю. Именно от «седьмого» я узнала, что мы находимся в закрытой секретной тюрьме сайгонских властей, которая расположена прямо в городе, на территории зоопарка. Я вспомнила, как мы раньше ходили сюда с друзьями гулять, как в тот день, когда проходила демонстрация перед зданием министерства по делам молодежи, именно в этом районе было создано несколько инициативных групп.
По ночам в тюрьме обычно царила мертвая тишина. Но днем с раннего утра уже слышен был шум голосов, доносились эта песня и стихи.
В течение первых трех дней, когда меня пытали почти без перерыва, я приходила в сознание под звуки этой песни, но на этот раз очнулась в полной тишине. Я возвращалась из какого-то далекого, неведомого мира. Приходя в себя, я как будто медленно поднималась со дна бесконечной пучины… Сперва постепенно возвращалось сознание, неясное мерцание становилось светлее и светлее, пока разум не обретал привычную ясность. Потом оживали руки, ноги и все тело. И жизнь медленно входила в меня, и с нею воспоминания о том, что происходило со мною…
На этот раз они подвесили меня за руки и долго били, потом пытали током, электрические разряды пронизывали все тело, потом меня словно охватило пламя, и я, кажется, умерла…
Я умирала без страха. Я любила мать, бабушку, братьев и сестер, любила Хоанга, любила своих друзей, но, расставаясь с жизнью, я не испытывала сожаления или горечи. Как-то раз во время пыток в затуманенном мозгу мелькнуло: а может, согласиться на их условия и покончить со всем разом? Назвать чье-нибудь имя — из тех, кого полиция не сможет арестовать или к кому она не сумеет предъявить никаких обвинений. Но кого? Хиен погиб. Может, назвать дядюшку Фана, ведь я знала, что он в освобожденной зоне и не собирается приезжать в Сайгон. Или дядюшку Нама и его жену, у которых я жила в пагоде Линьван? А может, назвать супругов Ба, или их соседа-рикшу дядюшку Бая, или разносчицу воды Хюе? Но чье бы имя ни приходило мне на ум, я сразу же отвергала мысль о предательстве! Я вспомнила, как в день демонстрации у министерства по делам молодежи супруги Ба не садились обедать — ждали меня. Они не могли уйти из дома, но дядюшка Бай, рикша, все время кружил возле министерства, а потом бежал рассказывать супругам Ба о том, что происходит на площади. Дядюшка Фан говорил мне, что если придется умереть, то надо умирать за дело коммунистов как коммунист. И тогда я поклялась умереть достойно, как подобает коммунисту…
Мне казалось, что я уже умирала много раз и снова возвращалась к жизни. Однажды, придя в себя, я почувствовала на лице что-то холодное и тяжелое. Я медленно поднесла руку к лицу. Что это? Да это же мои волосы! Они закрыли все лицо и были какие-то тяжелые и мокрые. Я ощупала голову — все было мокрым и липким от крови.
Я взяла в руку прядь волос и вспомнила, что каждый раз, когда я приезжала из Сайгона домой, мать запрещала мне пользоваться шампунем и заставляла мыть голову речной водой с листьями лимонной мяты. Волосы от этого становились мягкими и шелковистыми.
Вспомнилась мне и встреча с Хоангом вскоре после ареста Тхань. Он тогда в шутку говорил, что для моих волос нужны особые заколки.
В тот день было очень жарко, и легкий, теплый ветер гулял по улицам, шелестел в листве, рябил воду в реке и поднимал пыль на перекрестке дорог, где Хоанг ждал меня. В тот день я надела свое любимое белое платье.
Сейчас я уже не в состоянии вспомнить, что на мне — белое платье или темная одежда, которую мне дали женщины в лагере Ле Ван Зует. Да и невозможно разобрать, во что я одета, потому что все изодрано в клочья, залито кровью, известковой водой, вымазано в грязи.
Я не пишу стихов. Когда-то я пыталась это делать, но увидела, что у меня ничего не получается, и оставила это занятие. Я не умею петь, как Хонг Лай, не знаю столько стихов, как Нен, не сочиняю их, как это делает Хоанг. Лучше всего ему удавались забавные шутки и пародии. Я одна была лишена каких-либо талантов.
Меня вдруг охватила какая-то тревога, какое-то необычное волнение… Белый цвет… повсюду белый цвет… Меня поднимало на волнах и несло в белый простор…
Я с трудом доползла до угла камеры, где прятала свои заколки, пошарила и нашла их. Потом села, уперевшись спиной в стену, и с трудом подняла руки, чтобы заколоть волосы.
Передо мной плыли белые буквы, слагаясь в строки…
Я недолго носила
свое белое платье,
И счастье недолгое
сменило несчастье…
В памяти всплывают далекие дни детства: я иду из школы домой, подобрав подол белого платья, я бегаю и ловлю белые лепестки, что кружатся в воздухе, облетая с цветущих деревьев… А потом я приехала в Сайгон, стала учиться в школе, работать в ученической подпольной организации… Я вижу себя всегда в своем белом платье, неизменном и любимом… Вот я еду на велосипеде через мост Тхинге, чтобы встретиться с Хоангом, и ветер развевает подол моего белого платья… И в день ареста, когда меня остановили на улице и втолкнули в машину, я тоже была в своем белом платье… Вот почему, наверное, во время пыток перед моими глазами неизменно белый цвет…