А вот содержимое этой тоненькой папочки с надписью на обложке «Акинфьева М. Ф.» оказалось достаточно информативным. Документов в ней было немного: паспорт в отдельном конвертике, заключение ВТЭК, довольно подробное, на полторы страницы, направление в дом престарелых и еще несколько мелких бумажек вроде «Описи имущества»: «Халат цветной — 2 шт.» и тому подобных. В паспорте я внимательно рассмотрел фотографию Матрены, но ничего примечательного или особенно придурковатого в ее физиономии не обнаружил: обыкновенная пожилая тетка с туповатым, ничего не выражающим лицом — этаким образом многие на фотографиях выглядят. Но вот заключение ВТЭК, присвоившее тете Моте первую группу инвалидности, полностью подтверждало выводы наших квартирных диагностов: Матрена была признана дурочкой вполне официально. Диагноз, с которым она поступила в дом престарелых, гласил: «Олигофрения в степени выраженной имбецильности, осложненная признаками возрастной деменции». Честно признаюсь, что, когда я читал эту справку, употребленные в ней термины были для меня не слишком понятны, но потом, посоветовавшись в редакции с одним из своих коллег, закончившим когда-то мединститут, я убедился, что бытовое дурочка адекватно выражает установленный специалистами диагноз.
Из бумаг можно было в общих чертах выяснить и жизненный путь Матрены. Родилась она, судя по паспортным данным (паспорт был выдан в 55-ом году, но были же у нее какие-то документы до того), в 1902 году в селе, расположенном относительно недалеко от нашего города — я даже был как-то в этой деревне проездом в одной из своих областных командировок. Про родителей и иных родственников узнать из имевшихся бумажек было невозможно: никто из них не упоминался. Так что, приходилась ли она Антону тетей или это были выдумки (правда, зачем бы ему это выдумывать?), проверить было невозможно. Единственное, что я выяснил: в последние пять лет, по словам заведующей, Матрену никто не посещал до тех пор, пока два месяца назад не появился Антон и представился ее племянником. Вероятно, и в предыдущие годы никто ей не интересовался, иначе в «деле» должны были бы остаться официальные разрешения администрации на посещение пациентки. «У нас всё строго по инструкции, а вы как думаете?» — еще раз с нажимом объяснила мне начальница дома престарелых — ее, видимо, не оставляла мысль о возможной предстоящей таске за пропавшую бесследно подопечную. Что было с Мотей в детстве и как она приобрела свою «олигофрению в степени…», история умалчивала. Как объяснил мне мой медицински подкованный знакомый, это чаще всего врожденное состояние, но могло возникнуть и после детской инфекции или травмы — а впрочем, какое это может иметь значение, если даже врачи этим не заинтересовались и не отметили в своем заключении. Во всяком случае, она уже явно была дурочкой, когда оказалась в городе (в 1914 году). Однако степень ее дурости в молодые годы была, несомненно, значительно меньше, чем в момент поступления в дом престарелых (и, соответственно, во время ее последнего медицинского освидетельствования). Это явствует из того, что долгие годы она была способна работать, хотя и на должностях, не требующих квалификации. В справке было указано, что с 1914 по 1927 она работала по найму в качестве домашней прислуги. Само по себе это мало говорит о ее тогдашнем состоянии — в домашнем хозяйстве и лошадь может работать, — но в 1928 году она была принята на должность уборщицы и сторожа в городскую школу, и вот этот факт уже о чем-то свидетельствует: не могли же взять на официальную должность (тем более в детское учреждение) совершенно невменяемую и неуправляемую больную. Значит она была в то время достаточно разумна, чтобы делать, что велено, и не причинять окружающим особых хлопот. Инвалидом она тогда не числилась, хотя врачи, наверное, ее смотрели при приеме на работу (да и в школе, видимо, был какой-то медицинский работник). Жила она тогда при школе, в какой-то выделенной ей комнатушке (очень, кстати, удобно для руководства — днем полы моет, ночью сторожит, и никакие сменщики не нужны, она всегда на месте). Так продолжалось до 1944 года, когда дурь ее, по-видимому, стала заметнее, и в школе ее терпеть уже не могли. Хоть в бумагах об этом ничего не было сказано, но в конце ее карьеры в народном образовании, она была освидетельствована, поставлен диагноз олигофрении и присвоена II группа инвалидности, после чего ее поместили в специализированную артель инвалидов. В течении десяти с лишним лет она жила в общежитии этой артели и работала в их цехе. Любопытно, что цех этот числился подразделением соседствующей с нашим домом картонажной фабрики — и Матрена с товарками по судьбе что-то складывали, скрепляли и склеивали, получая за это полное государственное обеспечение всех своих немудреных нужд.
Сразу здесь скажу, что эта деталь — работа в цехе картонажной фабрики — показалась мне примечательной (может, Матрена и раньше бывала в нашем доме или хотя бы около него?), однако, как только я появился в редакции, я сразу же выяснил, что никакой территориальной связи у инвалидов с фабрикой не было. Их цех (и общежитие в том же доме) располагался на другом конце города (и всегда там находился), так что мои подозрения были напрасными. Да и что бы они могли дать? Что бы это объяснило? Но я так был настроен по-шерлок-холмсовски примечать всякую ерунду — а вдруг она что-нибудь значит? — что навострял уши, наткнувшись на любую мелочь.
В 1955 году дела у Матрены пошли, по всей видимости, хуже — во всяком случае, ее вновь освидетельствовали дали теперь I группу и перевели в дом престарелых. В составленном тогда заключении врачебной комиссии, которое я и читал в «личном деле», была фраза: «не способна к выполнению простейших трудовых операций», которая, судя по всему, и объясняла столь крутую перемену в ее жизни. Вот практически и всё, что мне удалось выяснить из находившихся в «деле» бумаг. Попытался я и побеседовать с матрениными сожительницами по палате. Нельзя сказать, что они вывалили на меня ворох информации, но кое-что я все-таки от них узнал. Палата, в которую меня провела вызванная заведующей дежурная санитарка (я и ее пробовал расспрашивать по дороге, но толку от этого не было никакого: ничего она не знала и, вообще, производила впечатление, что от Матрены она ушла не так уж и далеко), палата, повторю, оказалась большой комнатой, сплошь заставленной кроватями, — кроме них, нескольких тумбочек и стола у окна с двумя стульями в палате ничего не было, да и вряд ли в нее удалось бы запихнуть еще что-то: места там, исключая узенькие проходы, совершенно не оставалось. На большинстве коек лежали, а кое-где сидели многочисленные старушки — человек 10–15. Общий вид был, несмотря на тесноту и убогость, более или менее пристойным, и если бы не жуткий, абсолютно невыносимый запах, интерьер походил бы на обычную палату в сельской районной больнице. Запах этот чувствовался и в коридоре — собственно, весь дом им пропах, и даже в кабинете заведующей, где я сидел над документами, пахло отнюдь не розами — но всё это было лишь прелюдией к той атмосфере, в которую я окунулся, зайдя в палату. При этом ее обитательницы никак, похоже, от этого не страдали. И когда я через пару минут знакомства осторожно осведомился, не мешает ли им этот запах жить, они как бы даже удивились моей изнеженности: «Запах? Ну да, пахнет немного… а мы этого и не замечаем. Привыкли». Тем не менее, снисходя к причудам гостя, предложили поговорить во дворе на скамеечке, и — слава тебе, господи — я смог покинуть эту нестерпимую вонь (хотя еще в течение нескольких дней мне казалось, что мой пиджак пахнет домом престарелых).
Когда я говорю о соседках Матрены по палате, речь идет о двух старушках, наиболее, по-видимому, бойких и расположенных поговорить — не исключаю, что им было даже увлекательно поговорить с корреспондентом газеты, которую они время от времени читали. Люди, и особенно пожилые, как ни странно, вообще любят беседовать с журналистами — наверное, такие беседы, воспринимаемые как общение с властью, льстят их самолюбию. Так вот: моими собеседницами были старушки, охотно пошедшие на разговор. Впрочем старушкой можно было назвать только одну — маленькую и сухонькую, в то время как вторая — крупная, костлявая, с громким и резким голосом, а также с длинными редкими волосами, растущими у нее не только под носом, но и в самых неожиданных местах на лице, — под такое определение подходила плохо. Увидев ее, я сразу подумал, что, вероятно, так должна была выглядеть теща Ипполита Матвеевича Воробьянинова. Впрочем, мой рассказ понесло куда-то не в ту сторону, а по сути, выяснил я у них про Матрену следующее: