Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Постучав в не имевшую никаких табличек кроме номера дверь и не дождавшись ответа, я приоткрыл ее и ставши на пороге комнаты представился:

— Здравствуйте. Я Слободской. Мы с вами договаривались…

Сидевший за столом человек — моих приблизительно лет, в форме: в темно-синем кителе с петлицами — повернул ко мне голову и слегка приподнялся в своем кресле:

— Да-да. Конечно. Николай Александрович? Верно? Проходите, присаживайтесь.

И он показал на стул, стоявший по другую сторону его рабочего стола. Кстати сказать, стол у него был хороший, не просто большой, но массивный, солидный, из темного полированного дерева. Я и сам бы не отказался такой заполучить. Не домой — там, если помните, у меня уже был отличный стол, которым я даже слегка гордился, — а в редакцию, где мне приходилось довольствоваться какой-то корявой рухлядью типа «Гей, славяне» (еще раз позаимствуем определение у любимых мною классиков) — к счастью, мне не так уж часто приходилось за ним работать. Вообще, комната — средних размеров кабинет, в котором я оказался, была обставлена без излишней помпезности, но, по меркам тех времен, очень и очень прилично. Так, что я, привыкший к облезлой, большей частью, обстановке разных советских учреждений, получил дополнительный импульс почтения — смешанного с робостью — к этой самой прокуратуре и ее обитателям.

Несмотря на этот, по-видимому, заранее рассчитанный эффект воздействия на посетителей, владелец кабинета вел себя безупречно корректно и, я бы сказал, с подчеркнутой доброжелательностью, ничем не намекая на наше различие в статусе и положении по отношению к представляемому им всемогущему закону. Он и представился мне, и с самого начала повел разговор именно в такой форме, призванной создать впечатление о встрече двух равновеликих и равноправных фигур, желающих обсудить некие равно интересующие их вопросы:

— Я — следователь прокуратуры Строганов, юрист первого класса — для простоты можно сказать капитан юстиции — у нас не возбраняется и такое наименование моего звания. Мне поручено следствие по делу об убийстве ваших соседей — Жигуновых, в связи с чем я и решил поговорить с вами. Вы уж не посетуйте, что я был вынужден побеспокоить вас. Я вас надолго не задержу.

— Ну, конечно-конечно, — поспешно согласился я, — какие могут быть разговоры о беспокойствах при таких обстоятельствах. Как вы считаете правильным, так и… Я всегда готов содействовать следствию… Но, товарищ капитан, — тут я несколько замялся, — … дело в том, что я ведь ничего не знаю про это дело. Меня не было в городе — вы же знаете, я был в командировке и только в пятницу приехал.

— Разумеется, Николай Александрович. Как же. Мне и ваши соседи сказали, и редактор вашей газеты уточнил, когда вы приедете. А кстати, называйте меня по имени-отчеству — Виталием Григорьевичем. Попросту, без чинов.

Тут явно напрашивается дружеская улыбка говорящего, и читатель, подготовленный заглавием, ожидает, вероятно, что я об этой улыбке упомяну, чтобы оправдать притянутый за уши заголовок. Но нет. Сочинять то, чего не было, я не хочу, а на деле он так и не улыбнулся, хотя весь тон его был именно таким: благодушным и как бы располагающим к неспешному откровенному обмену мнениями. Тем же тоном он и продолжил:

— У нас ведь с вами не официальная беседа, и я выступаю сейчас не как следователь, а как такой же гражданин, как и вы, — при этих словах внутри меня что-то опять болезненно сжалось, — и исхожу из того, что у нас с вами сейчас есть одна общая забота — как можно скорее найти опасного преступника.

Я вновь выразил сомнение, что смогу существенно помочь решению этой неотложной задачи, «хотя, конечно, — о чем и говорить — рад был бы…» и так далее.

Не буду пытаться передать наш разговор слово за словом. Понятно, что я не помню тех, сказанных им и мною, фраз, из которых он состоял. И в своем предыдущем рассказе я ориентировался не столько на застрявшие в памяти слова, сколько на сохраненное в ней общее впечатление о тоне и содержании нашей беседы — исходя из этого впечатления, я и старался — уже сегодня — реконструировать конкретные выражения, звучавшие тогда в кабинете прокуратуры. Поэтому передам то, чего коснулась наша беседа, вкратце и своими словами.

Главное, ради чего он меня вызвал (пригласил), состояло в следующем: он надеялся, что я стану его помощником в работе со свидетелями, под которыми подразумевались мои соседи по квартире. Говоря прямее, — а он особенно и не вуалировал суть своей пропозиции — он предложил мне стать его информатором. Его можно понять: он делал свое обыденное дело и был вполне рационален в выборе методов получения информации, необходимой для выполнения этого дела. Как он сам мне объяснил, одна из сложностей получения достоверной и полной информации от потенциальных свидетелей любого преступления состоит в том, что средний человек (по крайней мере, наш средний человек — не будем сравнивать его с плохо знакомыми нам иностранцами), даже если он и не собирается заведомо лгать и правдиво отвечает на задаваемые вопросы, всё же в разговоре со следователем или каким-то официальным лицом всё время опасается сказать что-нибудь лишнее, и потому из него очень трудно извлечь какие-либо сведения о фактах, о которых ведущий допрос не знает заранее и не подозревает об их существовании. Но в других условиях, например, при обсуждении тех же событий в родственных или дружеских разговорах, тот же человек чувствует себя гораздо свободнее и может поделиться с собеседником какими-то — лишь ему известными — наблюдениями, соображениями, подозрениями и тому подобное. Капитан надеялся, что разговаривая со своими соседями и обсуждая с ними ужасное происшествие, — а что может быть естественнее интереса к случившемуся со стороны того, кто оказался, в определенном смысле, рядом с кровавой трагедией, но сам при этом непосредственно не присутствовал, — я смогу узнать некие важные детали, которые не стали и не станут материалом допросов этих свидетелей. Так вот, такими обнаруженными мной деталями он и призывал меня с ним поделиться. При обосновании своей просьбы следователь, главным образом, упирал на общность наших интересов в этом деле, на то, что я так же заинтересован в поимке и разоблачении преступника, как и следствие. Но за этим, несомненно, крылся и невысказанный моральный аргумент: как же можно отказать нам в такой просьбе, ведь ты же советский человек и не можешь не сочувствовать власти в столь благородном деле. Всё так. И я вовсе не осуждал капитана тогда и не осуждаю теперь — когда пишу эти строки, — он был вправе так поступать, предлагая мне стать его секретным информатором. Таковы методы следствия, которыми пользуется и милиция, и прокуратура и все другие организации, действующие в этой сфере, — вероятно, без этого здесь и невозможно обходиться. Всё понимаю.

Однако я думаю, что и читатель поймет меня, если я признаюсь ему в той гамме противоречивых эмоций, которые нахлынули на меня, когда я понял, куда клонит капитан и чего он от меня ожидает. С одной стороны, было бы странно, если бы я всей душой не стремился по мере сил способствовать поимке преступника — кем бы он ни был. И все аргументы капитана были мне понятны — что я мог им противопоставить. Но с другой…

Не буду говорить за всех читателей — все мы разные, и у каждого могут быть свои соображения и резоны, скажу только о себе: с самого раннего детства, сколько я себя помню, не было в нашей мальчишеской компании более унизительного и нестерпимо обидного обвинения, чем уличение в ябедничестве, доносительстве, наушничестве. Да и не помню я, чтобы кого-то из моих приятелей заподозрили в подобном грехе — мы понимали, что такое бывает, но это где-то там среди мерзких, потерявших всякое понятие о чести типов, а не у нас: в своей среде мы ничего подобного не потерпели бы. Любой намек на способность кого-то из нас «выдать своих» воспринимался как грубое оскорбление, но вовсе не с фактической его стороны — ясно, что таких среди нас не водилось. Какие бы свары не возникали среди мальчишек и какими бы синяками, ссадинами и разбитыми носами они не заканчивались, никому и в голову не приходило втянуть в разбирательство этих распрей родителей, учителей или каких-то других взрослых — на это было наложено безусловное табу. И на улице, и позднее в школе нам приходилось сталкиваться с самой натуральной малолетней шпаной, за которой в отдалении маячили уже состоявшиеся блатные герои, не по слухам только знакомые с местами отдаленными. Шпана вела себя в соответствии со своим наименованием: тырила и отбирала у обычных ребят деньги и вещи; зловеще держа руку в кармане, угрожала пописать и Жеке сказать (Жека — это из тех, уже отмотавших срок на малолетке); могли и вовсе запинать — всей кодлой на одного, — от них можно было ожидать какой угодно пакости. Это были откровенные враги, причем не только наши мальчишеские враги, но и враги всего нормального общества, которое в данном случае было бы несомненно на нашей стороне, и мы это прекрасно знали. Однако внутренний запрет выдавать кого-либо — пусть даже мелких гадов — действовал и здесь. От врагов можно было отбиваться, как-то выкручиваться — с большей или меньшей потерей лица, — при благоприятном стечении обстоятельств их можно было отдубасить или, чаще, хотя бы мечтать, как мы их отдубасим, но идея привлечь к борьбе с ними милицию, которая, собственно, и создана для того, чтобы держать в узде ворье и хулиганов, никому из нас не могла прийти в голову: «Не… ну, ты чё… что мы доносчики, что ли».

30
{"b":"839978","o":1}