— Да какая мне разница! Я хочу быть настоящей женой!
— А ты разве игрушечная?
— Не знаю. Надмирный Свет накажет меня за то, что я легла на любовное ложе без предварительного зажигания зелёного огня в драгоценной чаше…
Он засмеялся, — За что накажет? За любовь?
— За нарушение предписания предков. Тебе же не смешно, что у тебя самого есть предписания свыше, а они не от Надмирного Света, а всего лишь от твоих старших коллег. Ты же беспокоишься, хотя и нарушаешь свои предписания. Вот и я переживаю, хотя тоже нарушаю. — Нэя встала, дав ему понять, что уходит. Но уходить ей не хотелось. И он схватил её за подол, не отпуская, — Ты куда-то собралась? А как же я останусь один на нашем, как ты говоришь, «любовном ложе»?
— В любовном и мелодично-текучем потоке сладко тонуть… Мать-Вода не просто так создала любовь настолько притягательной, и укрыла туманом наличие нависающих вязко-глинистых берегов, на которые неизбежно будут выброшены все, кто верит в бесконечность её ласкающих миражей. Она хочет только продолжения собственного наслаждения, поскольку Мать-Вода купается в вибрациях влюблённых душ, не имея собственного горячего сердца. Чем больше себя тратишь, тем ей слаще, а человек может и утонуть, забыв об осторожности, о данных предостережениях — никогда не терять ощущения дна. Дно бывает у всего, и всякий может там оказаться.
— Какая у вас мрачная мифология! Когда-то мы, люди, жили в своём мире как в необъятной комнате, одни, ожидая отца, покинувшего нас на время за нашу провинность. За какую? Этого никто не знал, поэтому толкований этому греху было много, но вину несли на себе все. Потом мы выросли, изучили свою прекрасную комнату, насвинячили там, всё переломали во взаимных драках за лучшее место у окошечка. Помирились, прибрались вокруг себя и отправились в тёмную анфиладу пространства, искать прекрасный чертог Всевышнего, где Он готовит в честь встречи званый ужин под множеством хрустальных огней. Лучезарно улыбается румяным ликом, предвкушая встречу со своими резвыми и смышлёными детишками. Но двери в иные миры открывались, зачастую, как в пустые и непонятные, или уже разрушенные и необитаемые комнаты-миры, а залы пиршественной всё не было. Иногда по углам иных комнатушек кто-то жался, такой же заброшенный, да и не всегда похожий на нас. Иногда одичавший или просто дикий и кинутый, кого не думали ничему учить неведомые родители. И где они, родители? У нас их нет, у человечества, как у рыбьей икры. Мы заперты в каком-то замкнутом обиталище, причём не пригодном в основном своём протяжении для жизни вообще, брошены этими нерадивыми родителями, им совсем не нужные.
— Ваш Творец — это любовь, как и наш Надмирный Свет.
— Любовь как обобщенное понятие, абстракция это всё. Слишком много чего стянули под это слово. Вот у вас «дома любви», что же по заветам Творца вы их настроили? Не по вашим ли уродливым лекалам? Не вашим ли деформированным социумом они изобретены?
— В такую «любовь» я не верю.
— А в мою?
— Я решила, отныне лягу на наше любовное ложе только после ритуала в Храме…
Человеческие, мужские руки обнимали её тело, женское и отзывчивое, человеческое. Нет, не будет сегодня ночью пустовать их «любовное ложе». Ни берегов, ни дна, только ласковый всеохватный поток… он движется, а времени нет… Значит и старости никогда не будет?
— Много комнат, и во многих дети и все похожие. Значит Отец один, общий? Он ещё придёт, явит нам себя? Всё объяснит, утешит.
— Мы сами научились себя утешать, — ответил Рудольф, — разве нет?
— Ты думаешь о смерти? В тот самый момент, когда бывает настолько хорошо, а потом сразу спад и печаль. Всё конечно.
— Зачем нам думать сейчас о смерти? Если мне хочется только жизни. Только тебя…
Дневник Нэи. Чего мне не хватало?
— Зачем нам думать о смерти? Если мне хочется только жизни. Только тебя… — так он мне сказал, когда я ныла, напирая на его жалость к своему положению и изображая метафизическую тоску. Чтобы он не обольщался тем, что всегда мне за счастье. Но он всегда был моим счастьем. Не знаю, кто в кого входил, он в меня, или я в него. Но это было состояние выхода за пределы моего телесного сосуда, размывание будничного «я». Будто из серенькой коробочки вдруг выпархивали райские птицы, осыпая всё вокруг блёстками, и через мерцание их я не видела никакой голой конкретики. Счастье не имело физической формы. То есть имело, но форма была запредельно прекрасной, ласкающей меня и внешне и внутренне, да и просто отменяя все понятия верха, низа, внутри и снаружи. Как и деление на «я» и «он» исчезало. Мы становились целым, одним вневременным вечным существом. Меня не было на моей планете в этот миг, и его тоже. Был ли он в это время на своей Земле, не знаю, но я не была там и не представляла её. Мы были где-то за пределами того дома, где много пустых неряшливых комнат и тёмных протяжённых коридоров. И нет в нём никакого зала под хрустальным светом, потому что Бог гуляет по саду, где мы занимались своим, и не грехопадением, и не падением совсем, а полётом в поисках нектара, и всегда его находили и пили, касаясь друг друга крыльями. И Бог не корил и не стыдил нас за это, хотя и выпроваживал всегда обратно под низкую крышу привычного обиталища. И от этого я часто плакала, а он слизывал мои слёзы со вкусом только что принятого в райских кущах нектара. Видимо, его избыток и вытекал из меня, от жадности я слишком им упивалась, всякий раз боясь, что этот раз последний. Да, я так любила его каждый раз как последний. И как в первый тоже. И когда была безудержна, и когда была тиха как перед рассветом, но всегда счастлива им, с ним. Иногда он говорил вдруг, — Ксюнька, милая…
Я ничего не знала в то время о его земной Ксении, о ней он расскажет мне позже. Он не умел любить настоящее. Ему всегда был нужен самообман, мираж того, что было, а может, и не было, и он всё придумывал. Когда же он не играл в миражи, он был деловито внимателен к себе, будто и не любил, а обслуживал себя, воспринимая меня как безличную обслугу, чьи чувства ему мало и нужны. И эта его странная двойственность сопровождала всю нашу любовь, будто ко мне приникали два разных человека. Нельзя сказать, что он соблюдал некий график, это происходило бессистемно. И в моменты его странного безразличия, хотя и не всегда отменяющего его сексуальное влечение, я тоже лишалась возможности попасть в чудесное инобытие. Где луга были небом, а небо казалось горным озером, опрокинутым вверх и льющим сверху золотое сияние. В такие дни закрытых дверей в райскую перспективу я видела или прозрачный конус пирамиды, или серебристый потолок его подземного отсека, но всегда понимала их конкретность и нависающую плотность. Если же он сажал меня сверху, я чувствовала себя механической куклой и закрывала глаза, чтобы не увидеть отражения своего стыда в его глазах, всегда бывших безжалостными ко мне в такие минуты. От такой любви я уставала, и он казался мне чрезмерным во всём, и в силе, и в резкости, и в ненужной мне длительности этих, становящихся болезненными моему телу, слияний. И тело моё было для меня постыдным колыханием грудей, открытостью промежности, белыми ляжками и разбросанной по плечам взлохмаченной причёской, лезущей в глаза. В его ощупывающих пальцах появлялась жёсткость, а в губах полупрезрительный оскал, — «пью как нужду, не воображай о себе слишком-то уж», — вот как я бы перевела всё это в слова, если бы они были им сказаны. Возможно, это было связано с его периодами эмоционального упадка, нередкого тут для них всех, живущих в чуждом мире, да ещё и в подземном. Его тянула привычка тела, и не всегда было желание припадать душой к моей, любящей его всегда душе. Он её отталкивал, и она покорно лежала рядом, на простынях, мечтая о повторении совместных полётов.
Но может быть, я и сама не умела желать его также часто, как и он. Он же, видя мое нежелание, хотя и скрытое внешней уступчивостью, обижался на меня за это, что и проявлялось в его неожиданной небрежности ко мне, когда несостоявшийся полёт бухался о физический план и приносил привкус разочарования в последующий отдых. Хотя он сильно сжимал меня и в прозаические эти моменты, будто боялся, что я улечу одна, без него. И он опять останется один. И чувствуя свою ему необходимость, я прощала ему всё.