Басистый голос говорившего показался Тулагину знакомым. Он где-то слышал его, причем недавно.
— Болото осмотрел? — А этот, молодой, звонкий, чуть картавый голос, ему не знаком.
И снова басистый:
— Дык к самой трясине, однако, как подступишь? А так я кругом все ошарил… Вы, ваше благородие, господин офицер, не сумлевайтесь. Если найдется хозяин, самолично доставлю куда прикажете… Нас, Чернозеровых, в станице всяк стар и мал знат. Нашенские, серебровские, нас крепышами величают, хотя по крепости хозяйства мы, однако, средни.
И голос, и характерная речь — вроде вчера их Тимофей слышал.
Стоп, ведь это же бородатый проводник, Ну, конечно, тот самый старик, который ночью скрытно вывел Тимофееву сотню на станцию.
Учащенно забилось сердце…
— У нас тута абы кака заимка. На лето наезжаем. Сена прикашиваем, скот пасем, Зараз мы, однако, вдвоем с невесткой тута… Зашли б, чаем-сливаном угостим с радостью.
— Некогда. Спешим. А ты гляди, как объявится человек, сразу дай знать в Серебровскую.
— Не сумлевайтесь, ваше благородие, не токо дам знать, самолично доставлю.
Голоса удалялись. До Тимофеева слуха донеслись слабый звон удил, затухающий цокот конских копыт — семеновцы уезжали.
«Подняться, немедленно надо подняться», — застучало в висках Тулагина. Встать на ноги в полный рост он не рассчитывал, хотя бы на локти опереться. Бородатый проводник Чернозеров увидит его. Должен увидеть…
Ох и неподатливо же его разбитое тело! Тулагину не то чтобы локтями поработать, но головы от земли не оторвать. Только и добился — повернул ее с левой стороны в правую.
Закричать нужно. Сейчас это уже не опасно: рядом свой человек.
И он закричал: «Помогите!» Но вместо крика из горла вырвался лишь приглушенный клокот. Закричал сильнее: «Эй!». Клокот еще приглушеннее. А когда закричал изо всех сил — совсем ничего не услышал.
Глухота… Темнота… Тошнота… Но сознание не полностью покинуло Тимофея. Оно отказывало ему в восприятии реально происходящего и возвращало в недавнее прошлое.
* * *
Первый Читинский казачий полк вторую неделю хозяйничал в Чите. Казаки ежесуточно несли в городе патрульную службу.
Тимофей исправно исполнял все, что ему приказывали, и поэтому начальством выделялся. Он значился в числе вполне благонадежных, усердных служак. Сотенный подъесаул Гулин нередко отмечал его за старание, а однажды поощрил даже краткосрочным отпуском.
— Даю тебе, Тулагин, за примерную службу увольнение на воскресенье. Располагай им как заблагорассудится, — сказал он.
Тимофей не поверил ушам. У него давно зрело намерение отпроситься у Гулина на денек в Могзон, чтобы повидаться с Любушкой, а тут — на тебе! — подъесаул сам предложил ему отпуск.
— Мне в Могзон надобно, — подавляя сконфуженость, сказал Тулагин.
— Зазноба у тебя там? В прислуге у купца Шукшеева?.. Знаю, знаю!.. — Сотенный лукаво погрозил пальцем. — Ладно, поезжай. Сегодня наши интенданты с вагоном туда — и ты пристройся с ними. Я замолвлю слово кому надо.
В доме Шукшеева Тимофея приняли радушно. Елизар Лукьянович крикнул Любушку:
— Любушка! А кто к нам в гости?
Увидев на пороге Тимофея, Любушка растерялась. Она никак не предполагала встретить его здесь. Широкие брови ее вспорхнули вверх, в чуть раскосых голубых глазах затрепетали, заметались радостные огоньки.
— Здравствуйте, Тимофей…
— Егорович, — подсказал Тулагин.
— …Егорович, — закончила смущенно Любушка.
В прихожую вошла дородная, запахнутая в богатый китайский халат, белолицая женщина.
— Это Георгиевский кавалер Тимофей Егорович, — отрекомендовал Шукшеев ей гостя, — А это жена моя, Марфа Иннокентьевна, — теперь уже Тулагину представил он женщину в китайском халате.
Дородная купчиха удостоила Тимофея сдержанной улыбкой и, сославшись на нездоровье, удалилась из прихожей.
— Что ж мы стоим? — зашумел Шукшеев. — Стол готовить! Самовар! Любушка, раздевай гостя, приглашай в залу. Будь хозяйкой.
После казармы дом Шукшеева Тимофею показался раем. На всем здесь лежала печать уюта и добродетели, все дышало благостью. И среди всего этого Любушку он представил постоянно окруженной заботой, душевной теплотой, бесконечно счастливой.
За столом, после пропущенных двух рюмок смирновской водки, Тимофей расчувствовался:
— Хорошо у вас! Чистота кругом, красиво, спокойно… Завидую зам, Елизар Лукьянович. Любушке завидую…
— У нас всегда так. Правда ведь, Любушка? Да что про нас-то, провинцию. Расскажите-ка, каково у вас в Чите? Жизнь какая в центре? Что нового в политике? Сказывают, большевики сильно мутят народ, на беспорядки подбивают.
— А как в Чите? По-всякому. Наше дело — служба. В патрульный наряд пойдешь, увидишь чего-нибудь. А чтоб услыхать — не услышишь. Нам разговаривать с народом не положено. Задержали кого — сдали куда следует. Наше дело — служба.
— И правильно, нечего с народом разговаривать. Народ в строгости следует держать, от воли он дуреет. Потому, которые баламутят, митингуют, тех унять надо, в кутузку на день-другой, а злостных — нагайками.
Первый хмель резко ударил в голову, но со временем прошел, и Тимофей стал улавливать смысл слов Шукшеева.
— Нагайками?..
— Нагайками, — подливал в рюмки водку Елизар Лукьянович. — Это для русского мужика — самое лучшее лекарство от бузотерства.
Тимофей больше пить отказался, объяснил:
— Мне пора в Читу возвращаться. А насчет выпивки нынче в полку больно строго.
— И правильно, Егорыч, что строго. Дисциплина в армии — первейшее дело. А по-нынешнему времени самое наипервейшее.
Елизар Лукьянович предложил Любушке познакомить гостя с шукшеевскими хоромами.
Дом был двухэтажный. Наверху — пять комнат: в четырех жили хозяин с женой, пятая — приемная зала. Внизу — склад, а в полуподвальных трех комнатушках располагалась прислуга. В одной — конюх-бобыль Максим, во второй — повариха Палагея.
Любушка жила в самой маленькой угловой каморке. Несмотря на свою малость, каморка выглядела светлой и даже не тесной. Узкая, аккуратно заправленная кровать, шестигранный столик, табурет и плоский сундучок — вот и вся мебель.
Любушка рассказала Тулагину о себе. Родилась в Могзоне, здесь, в этом доме. Отца своего не знает, говорят, он некоторое время конюховал у Шукшеевых, а потом сгинул куда-то. Мать, как и она теперь, была в услужении еще у покойного Лукьяна Саввича — батюшки Елизара Лукьяновнча. Померла в позапрошлом году.
После осмотра хором и рассказа девушки дом Шукшеевых уже не казался Тимофею уютным и благодатным, а Любушкнна жизнь в нем — такой уж счастливой.
…Прошло некоторое время, Тулагину опять выпала оказия побывать в Могзоне. Правда, времени у него было в обрез, но повидаться с Любушкой он все же сумел. На этот раз он постучался в дом не с парадного подъезда, а в низкое угловое окошко.
Любушка провела его к себе через дворовую калитку. Была она немного расстроенной, с покрасневшими глазами.
Тимофей осторожно спросил:
— Обидел, никак, кто?
— Пустяки. Это так…
Так, да что-то не так. Но Тимофей смолчал, не стал больше приставать к девушке с расспросами. Она сама нарушила молчание:
— Помните, в день нашего знакомства на станции вы говорили мне, что теперь свобода, что теперь все равны будут?
— Помню… говорил… — растерялся Тимофей от доселе незнакомого ему возбуждения Любушки.
— А где же оно, это равенство? — из глаз девушки покатились слезы.
— Да что случилось, Любушка? Ты почему плачешь? Тебя, вижу, кто-то обидел?
— Я так понимаю, Тимофей Егорович, — вытерла слезы и, несколько успокоившись, снова заговорила она. — Ну, богатство, оно и есть богатство. Тут кому как богом дано. А на что же топтать человека, если он бедный?..
— Кто твой обидчик? — распаливался Тулагин. — Не бойся, назови его. Я рассчитаюсь с ним.
— Проспала я немного сегодня и не успела к заутрене прибрать спальню Елизара Лукьяновича и Марфы Иннокентьевны. Так Елизар Лукьянович раскричался, разругался разными словами. А я что?.. Я не человек, что ли? Зачем на меня так? Елизар Лукьянович расхохотался: козявка ты, а не человек. Тебе, кричит, на роду написано быть в работниках, в прислужанках. Да я, кричит, если захочу, что угодно с тобой сделаю — захочу растопчу, захочу помилую…