— Проходи, братцы! Угощаю в честь возвращения на родную землицу!
Вахмистр Филигонов всплеснул руками, осклабился!
— Елизар Лукьяныч! Никак, вы?! Бог ты мой! Сколько лет, сколько зим!..
Он кинулся к подходившему, они облобызались. Полнолицый пустил слезу умиления:
— Авдюша! Авдей Корнеевич!… Неужель ты это? Помню в тринадцатом, когда с дядюшкой, есаулом Романом Игнатьевичем, приезжал к нам, зелень зеленью был. А сейчас каков казак! Возмужал! До вахмистра выслужился!.. Не дожили мать с отцом, царство им небесное, полюбовались бы сыном-орлом…
Филигонов поинтересовался:
— О дядюшке ничего не слыхали?
— Не слыхал, милый, ничего не ведаю. Одно знаю, в маньчжурских краях где-то обитает. Да теперь услышим. Непременно услышим. Жизнь, похоже, к покою возвращается.
Наобнимавшись и перебросившись несколькими словами с полнолицым господином, Филигонов отрекомендовал его компании:
— Прошу любить и жаловать: купец Шукшеев Елизар Лукьянович! Один из самых уважаемых граждан Могзона.
Компания бурно приветствовала купца. Его с восклицаниями подняли на руки, внесли под навес летней пристройки.
На барышню, приехавшую вместе с Шукшеевым, никто не обратил внимания, и она осталась стоять одна неподалеку. Лишь Тимофей заметил, в каком неловком положении она оказалась. Он нетвердым шагом подошел к девушке, поздоровался с поклоном.
Девушка была очень юной. Под взглядом Тимофея она смутилась, лицо вспыхнуло, взор потупился.
— Елизар Лукьянович — папаша ваш? — спросил Тимофей.
Она с пугливым удивлением подняла на него глаза:
— Что вы?! Я в прислуге у Елизара Лукьяновича.
Тимофей не мог отвести от нее взгляда. Нет, она была не из писаных красавиц: лоб низкий, брови широкие, нос немного вздернут, губы с пухлинкой, но в ней что-то было такое, что сразу перевернуло его душу. Может быть, глаза — чуть раскосые, ясно-голубые, доверчивые. А возможно, двойные ямочки на щеках — совершенно одинаковые, будто булавочные уколы.
Тимофей завороженным стоял перед девушкой. Проходила минута, вторая, а он никак не мог оторвать от нее взгляда. Кто-то из прохожих нечаянно толкнул его, он встрепенулся, смешался, проговорил сбивчиво:
— Так… Елизар Лукьянович, значит, не папаша вам… Вы, значит, в прислуге… А я думал, папаша. — Одернув шинель, прокашлялся. — Так, значит… — Снова прокашлялся и уже спокойно, вполне связно спросил вполголоса: — А как зовут вас? Меня, к примеру, Тимофеем Тулагиным кличут.
— Любушка, — как-то по-домашнему назвалась она.
— Хорошее имя.
Любушка чувствовала себя неловко и в смущении топталась на одном месте. Тимофей тоже топтался с ней рядом.
— Нынче свобода всем объявлена, — вдруг завел он разговор о политике. — Слыхали про революцию? Это она царя Николашку скинула. И войну — побоку… Вон сколько нас, фронтовиков, домой поприехало. А все потому, что власть в России переменилась.
— Елизар Лукьянович сказывают, — осторожно вставила Любушка, — что и в Чите создана новая власть-Забайкальский народный Совет.
— Во-во, народный Совет!.. Раз народный, значит, теперь народу вольготнее будет жить. Теперь все равны будут.
Тимофей говорил и говорил, а Любушка только изредка вставляла короткие фразы да поддакивала.
О своей горничной Шукшеев вспомнил лишь тогда, когда перезнакомился со всей компанией.
— Любушка! — позвал он. — Господа, со мной ведь барышня. И у нее есть кое-что…
Любушка покорно повернула к станционной пристройке.
— О-о-о! Она уже с молодцом познакомилась, — улыбнулся Шукшеев. — Герой, два «Георгия»! За что заслужил, лихой казак? — дотрагиваясь до Георгиевских крестов, висевших на тулагинской шинели, спросил он Тимофея.
— Известно за что… — замялся Тулагин.
— За храбрость? Понятно, за храбрость. «Георгиев» за здорово живешь не дадут. Похвально, молодец! — Шукшеев взял у горничной бочонок, передал вахмистру, раскрыл саквояж с богатой закуской. — Налей, Авдей Корнеевич, стакан Георгиевскому кавалеру. И мне налей. Выпьем за молодцов-фронтовиков, чтоб верной опорой они нашей новой власти стали. — Обернулся к девушке: — Вот, Любушка, гляди, какие они, казачки наши. Ни стати им, ни удальства-храбрости не занимать, С такими горы можно сворачивать!
Тулагину подали стакан водки и кусок жирной баранины.
— За народную свободу тост! За революцию! — со страстью произнес Тимофей и в два глотка осушил стакан.
Купец громко бросал в компанию короткие, рубленые фразы:
— Революция — это хорошо. Но революция кончилась. Довольно митинговать. Пора за дело браться. Надо строить, надо хозяйства свои поднимать. За дело, братцы-казаки! Кто холостой, семьями обзаводись. Барышни за войну повыросли — кровь с молоком. Выбирай любую! Наступает золотое время… Наливай, Филигонов!
Вахмистр еле держался на ногах, но бочонок с водкой крепко прижимал к груди. Он не скупясь наполнял стаканы водкой и сам себе приговаривал: «Наливай, Филигонов!»
После второго стакана Тимофей тоже почувствовал неустойчивость в ногах. Зато в голове появилась удивительная легкость, все теперь казалось предельно простым и ясным.
— Будем строить новую жизнь… Женимся… Правильно я говорю, папаша? — дергал он Шукшеева за полы шубы.
— Дело говоришь, разумно мыслишь, — одобрительно отвечал купец. — Только маленько требуется порядок установить, совдеповцев-крикунов хорошенько прижать. Народный Совет поддержать.
— Порядок установим! Этих, как их, совдепов, под ноготь! Да здравствует народный Совет! — пьяно выкрикивал Тимофей.
— Молодец, герой! — похваливал его Шукшеев. — Люблю истинно русскую душу.
Кто-то прибежал из управления станции, сообщил:
— Большевики пожаловали из Читы! Требуют, чтоб полк оружие сложил.
Сообщение подлило масла в огонь. Подвыпивших служивых захлестнуло возмущение:
— Нас, фронтовиков, разоружать?!
— Это какая ж такая свобода!..
— Даешь, казаки, на Читу!.. Раскрр-о-омсаем большевиков!
Воинствующая хмельная компания повалила в главное станционное здание. Под навесом остались лишь Любушка и Тулагин. Как ни тянул Тимофея Софрон Субботов, он с места не сдвинулся.
* * *
Воспоминания оборвались. Когда все это было? Давно и как будто недавно. Словно вчера Тимофей познакомился с Любушкой. А сколько воды утекло с тех пор. Сколько ветров прошумело. За это время Тулагиным многое было пережито, переосмыслено.
…Кажется, подкопилась силенка. Тулагин напрягся, вцепился руками в болотную траву, пополз. Острые, как кинжальные лезвия, листья осоки резали ладони, пальцы, но он не воспринимал боль. Переместился почта на метр. «Вперед, Тимофей! Не останавливаться! Еще чуток…»
В глазах поплыли желтые, розовые, красные круги…
В сознание Тимофей возвращался медленно. Он услышал чьи-то голоса, обрывки чьей-то речи: «А что, братец…», «Часа три назад?..», «Не больше, говоришь…», «Або четыре, ваше благородие», «А человека так нигде и не видел?», «Бог свидетель, господин офицер».
Разговор этот доходил до Тулагина точно в тягостном сне, сквозь глухую бесцветную стену.
Как и в первый раз, Тимофей с трудом разомкнул веки. Его взор по-прежнему упирался в кусок неба, только теперь не безоблачного, а лохмато-черного, грозового. Щербатый горизонт задернулся темным занавесом наплывшей из-за хребтов большой тучи. Березовая жердь колодезного журавля из белесой превратилась в дымчатую, а серая крыша сарая стала коричневой. Лишь осока не изменила зеленому цвету.
Воздух дышал дождем, который пока не спешил идти, как бы сосредоточивая мощь для ливня.
До Тимофея снова, но теперь уже более отчетливо донесся говор:
— Я, ваше благородие, глядь — под сараем конь оседланный. Поближе — дык то ж мой ворончак-жеребчик. Неделю назад сам, по своей воле, однако, могу подтвердить бумагой казенной, отдал жеребчика в войско отца-спасителя атамана Григория Михайловича Семенова… Так вот, я, значитца, — под сарай. Откуда, как, хозяин игде? Седла в кровях, бока в кровях… Ой, господи! Глядь сюды, глядь туды — глазею хозяина. Оно вить как быват — можа, лежит игде, помирает. Всю округу ошарил — нету.