Слушайте, я вам сообщу неутешительную новость, и буду это делать, пока вы ее полностью не осознаете: мы беспомощны, мы отдаемся инерции, люди не перестают нас ранить.
Нас угнетает мир. Как невыносимый зуд. А зуд, как говорится, это тихая боль.
И тогда пусть вертится, как вертится. Мы наблюдатели, хотя должны быть участниками. Так, по большей части, на этот раз было и с Анной, и со мной.
И пока неторопливо, останавливаясь, как назло, на каждом светофоре, мы продвигаемся по утренним улицам к окраине, мой Зекич и я, как будто только в тот момент я понял, что пора расслабиться, что не надо слишком много думать, потому что если бы и было по-другому, то не могло бы быть лучше, никому до сих пор не удавалось полностью управлять своими мыслями, никому, так почему же я должен стать исключением. Буду сидеть над водой и ни о чем не думать. Рыбалка — лучший выход, пусть эта моя туча с Анной растает, развеется, и тогда в какой-то момент кто-то неизвестный внутри меня расскажет, точнее, шепнет, как через выключенный телевизор, почему все шло, как шло, слева направо, а не справа налево. И все равно, как бы то ни было, мягкость кожи на шее Анны опережала любую мысль, и если бы я хотел быть абсолютно точным, я бы сказал, что кроме этого мне больше ничего и не было нужно, никогда.
А вот с отцом все было гораздо проще. Настолько просто, что тут и сказать особо нечего. Слабым утешением мне служит то, что там, где нечего сказать, слишком много истории, м-да, может, и целый длинный и душный роман. Однажды утром, кажется, мне было десять или одиннадцать лет, отец вышел за сигаретами. В то время с табаком были перебои, поэтому поход затянулся: от киоска до универсама, от заправки до бакалеи, от железнодорожной станции до блошиного рынка, прошло не менее пяти лет, прежде чем я его снова увидел. И то не потому, что я чего-то такого пожелал, нет, я вообще по нему не скучал, его и так никогда не было дома, а когда и бывал, то, в основном, молчал. Мне кажется, что и сам-то он не особо горел желанием увидеться со мной после такого «перекура». За это время я окончил среднюю школу, а мир получил нового чемпиона по футболу. Эдсон,[14] легенда! Как бы то ни было, однажды он появился в дверях, как будто вышел десять минут назад, и протянул мне удочку. Вот, — сказал он, — собирайся, завтра идем на рыбалку, с Зекичем.
Я понятия не имел, кто такой Зекич, единственное, эта фамилия показалась на слух смешной, я всегда любил смешные фамилии, люди с такими фамилиями мне как-то заранее симпатичны. В моем подъезде в Новом Белграде с примерно ста квартирами было полно смешных фамилий, не затертый Пантич, и не обыденный Петрович, и не куцый Бабич, — это все так обычно и настолько ничего не сулит; но Колибабич, Кркобабич, Зеленбабич, Хаджибабич, Тресибабич, Мучибабич, Мочибабич, Баба-ягич или Карабабич — это так возбуждает воображение: одна необыденная фамилия — и готов целый рассказ. «Зекич» звучало как-то хитро-вывернуто, как герой мультика, как друг внегалактических существ, как кто-то, кто может со сложенным парашютом спрыгнуть с крыши моего дома, встать, отряхнуться и произнести что-то, врезающееся в память. О рыбалке я знал немного, разве что иногда по телевизору, пока его не оккупировали инопланетяне, смотрел, как где-то, на каком-то северном озере ловят рыбу, и, должен вам сказать, мне нравилось, но никогда не приходило в голову самому попробовать нечто в таком роде. Сказать по правде, у меня и не было никого, кто мог бы мне это предложить или отвести меня на реку, мачеха убивалась на работе. Мы жили на двенадцатом этаже новобелградского небоскреба, Дуная из окна не было видно. Никто к нам не приходил, мы никуда не выходили, разве что иногда в кино, посмотреть полнометражные мультики про котов-аристократов, про Пиноккио, про необычных внегалактических существ с антеннами вместо ушей.
А когда отец ушел, если это вообще был мой отец, а не кто-то, кому суд определил быть им, я не придавал никакого значения ругани мачехи. Во-первых, я не особенно понимал ее смысл; во-вторых, я оценил полученный подарок. Он был дешевым, но для меня царским, думаю, это был первый подарок, когда-либо от кого-либо мною полученный. И в-третьих, самое важное, меня очень интересовало, как выглядит этот Зекич, добрый дух с занятной фамилией. Сегодня я понимаю, что самое лучшее, что мне досталось от отца, это именно он, неповторимый Зекич, маг рыбалки, волшебник, знающий, на что он тратит каждую секунду своей земной жизни, и никогда об этом не пожалевший. Сидеть целый день у реки, уставившись в воду, и наблюдать, как солнце еле-еле завершает свою работу, деревья шепчутся, а рыба дремлет в омуте, — есть ли что-то разумнее под сводом небесным.
Готов поклясться, что нет.
Да вы спросите Зекича.
Зекич, разумеется, молчит. Смотрит в окно, размышляет, что-то про себя просчитывает. Где мы только за эти тридцать лет не были, мой совершенно непредвиденный папа Зекич и я, Аркадий. Зекич меня так называет, понятия не имею, откуда он взял это имя. Готов поклясться, что вам уже давно кажется, что я несу полный бред, придумываю всякую всячину. Ладно, еще отец, Анна, даже рыбалка, но к чему Зекич, к чему инопланетяне, к чему Аркадий, что за конфабуляция?[15] На подобные вопросы я не отвечаю, я спокоен, как водная гладь июльским утром далеко, на краю света. Даже если бы Зекич и не существовал, хотя этого я не могу себе представить, но, скажем, он не существует, я бы его выдумал, он мне необходим. И если вы и дальше не верите, что он существует, ладно, признаюсь, чтобы вам стало легче, я его выдумал. Вот просто взял и выдумал. Все самое лучшее в своей жизни я должен был выдумать, и не потому, что мне это было необходимо, а потому что без этого моя жизнь была бы менее радостной и более бессмысленной. Зекич — моя самая лучшая выдумка, и я полагаю, и я — его выдумка, правда, может, и не самая лучшая (ты только послушай, Аркадий!), но, в любом случае, сносная. Если бы его не было, что, повторюсь, я никак не смог бы вынести, не с кем мне было бы ходить на рыбалку, и что бы тогда, какого черта я делал со своей собственной жизнью, полной бессмысленных уходов, бессмысленнее которых (поправьте меня, если ошибаюсь) могут быть только возвращения. Скорее всего, я, как и другие, откупорил бы пиво, включил телевизор и уставился в то, что когда-то называлось футболом.
После Гарринчи все это курам на смех.
Зекич — решение всех моих сомнений, гуру, у которого есть ответ на любой вопрос. Меня вообще не волнует, что он редко и мало говорит, да и я никуда не тороплюсь. Это все чистые, невысказанные мысли, моя постоянная попытка направить их туда, куда я хочу, помешать им идти туда, куда хотят они, отделаться от того, что меня мучит и что является постоянным источником боли. Да, мысли всегда летят туда, куда они хотят, и безошибочно возвращаются к боли. Когда бы я о чем-то тяжелом ни подумал, появляется боль, боль никогда не прекращается, а когда она таится, то всегда готова вернуться, отозваться даже на самый крошечный сигнал, скрывающийся где-то в глубинах памяти. Боль, если мне позволено зайти так далеко, всегда заполняет пустующее место несуществующей любви, где, если бы мир вращался справа налево, а не слева направо, должна была бы находиться Анна, или отец, или слишком рано умершая мать, или еще кто-нибудь, не знаю, кто. Правда, не знаю. Но раз их нет, здесь мой волшебный Зекич, старец, с которым равнодушный мир становится более сносным.
Более-менее выносимым.
Кто там сказал: если у тебя нет отца, ты должен сам его создать, должен, в конце концов, сам себе стать отцом.
Хорошо, это мне ясно, этому я научился, прошел через это. Но Анна? Как быть с ней?
Вот, слушайте.
Когда-то давно Анна была девочкой из моего новобелградского небоскреба, на двенадцать лет младше меня. Я видел, как из ребенка она превращается в девочку, из девочки высвобождается девушка, а девушка становится молодой женщиной, и когда бы я о ней ни подумал, всегда в памяти всплывает то волшебно остановившееся мгновение, то застывшее колебание в этих переходах: в каждой девочке, это сказали еще древние римляне, есть что-то скрытое и неразвитое женское, в каждой женщине, если она настоящая женщина, таится нечто незавершенное детское: в движениях, голосе, волосах, изгибах, в коже, в поведении. У Анны это было гораздо более выраженно, чем в других, но я воспринимал это, как нечто совершенно обычное, нечто настолько привычное, что стало неприметным, и я на нее не обращал особого внимания. Она мне нравилась, но не более. А затем однажды она исчезла, ушла за своей историей, и только тогда, когда она выпала из моего поля зрения, я заметил, что мне чего-то не хватает. Ее отсутствие длилось годами, и все это время я ходил с Зекичем на рыбалку, остальное не стоит и упоминания: диктатуры, диктаторы, демократии… Затем вдруг она появилась, и, несмотря на то, что прошла целая жизнь, я увидел ее такой же, как и неведомо сколько лет назад, почти не изменившейся, улыбчивой и, почему бы и нет, желанной девочкой, без следов времени, без усилий выглядеть моложе, без выводящего из себя кокетства отцветших женщин, у которых одна-единственная мысль: они все еще такие же привлекательные, как и миллион лет назад.