Следующим утром кладбищенский сторож на пенсии, Дед Тарахто, проснулся в обжитом им подвальном помещении, бывшей котельной, дававшей некогда тепло целой многоэтажке в Новом Белграде, и первое, что пришло ему на ум, — надо бы, наконец, завязать бечевку на потрепанных башмаках. Потом он выпрямился — позвоночник заскрипел, болью отдалось где-то в подошве. Он беззубо чавкнул, сверкнув сиротливо торчащим клыком, и сказал черному щенку с красными глазами: «Вот так-то, и с этим тоже покончено!» — хотя ни одна живая душа, ни сам всесведущий рассказчик (и чего он все хвастается своей осведомленностью, если ничегошеньки на самом деле не ведает) или кто уж он там есть, не смогли бы истолковать, относилось ли это мудрое, снимающее груз с души речение к завязыванию шнурков или к чему-то еще.
Через дорогу от супермаркета, на противоположной стороне бульвара, колокольня без колокола, часть недавно возведенного храма, вздымаясь ввысь и пустуя, подпирала небеса.
Клуб замерзающих
@Перевод Ларисы Савельевой
— Добрый день, мне нужен номер.
— Вы забронировали?
— Да, несколько дней назад.
— Ваша фамилия?
— Жегарац.
Фамилия прозвучала как чужая, как если бы он представился не своей. Растерянный портье, похожий на патологоанатома, внес имя в компьютер.
— Здесь вас нет.
— Этого не может быть, я вчера подтвердил бронирование, сказали, что все в порядке.
— Такое бывает, подождите, сейчас проверю. Возможно, вас записали в журнал, а потом забыли внести бронь в компьютер. Жегарац, так вы сказали?
— Да.
— Один момент.
Взял толстый журнал для записей, принялся листать, искал несколько минут. Жегарац терпеливо ждал, он никуда не спешил. И наконец:
— Ага, вот, нашел. Будьте добры ваш паспорт.
— У меня с собой только заграничный.
— Не важно, можно и его.
Протянул паспорт.
— Номер двенадцать тридцать шесть, — сказал портье, глядя ему прямо в глаза. И взгляд, и голос были, как только что снятые со льда в морге. Жегарац смутился. С трудом выдавил из себя:
— Последний этаж?
— Да, как здесь записано, гость просил комнату на последнем этаже.
— Все правильно, я просто проверяю.
— Ваш ключ.
Латунный брелок с цифрами звякнул о стойку. Жегарац взял его. У портье на правой руку не было указательного пальца.
— Спасибо.
— Пожалуйста. У вас будет прекрасный вид из окна.
В холле сновали самые разные люди, как будто здесь снимают кино. Один пронес контрабас в футляре, другой шептал в мобильник что-то, видимо, ужасно интимное, одна женщина пыталась успокоить расплакавшуюся девочку, другая, в короткой юбке, не закрывавшей колени, сидела в массивном кресле напротив стойки портье, кого-то ждала. Это был один из тех сияющих, вечно переполненных, безвкусно больших и не очень привлекательных отелей в самом центре города, какие ночью, светясь сотнями взятых в рамку источников света, кажутся похожими на приземлившийся космический корабль. За всю свою жизнь Жегарац не меньше миллиона раз проходил мимо этого отеля, но до нынешнего вечера, по прихоти занюханного господина случая, ни разу в него не заходил. Лишь иногда, шагая мимо окон кафе на первом этаже, он бросал на них взгляд. По ту сторону стекла было всегда примерно одно и то же: люди за столиками равнодушно провожали глазами прохожих, каждый думал о своем и каждый следовал за сюжетом своей истории.
Однажды, на тридцать девятом году жизни, человек по фамилии Жегарац захотел последовать за другим сюжетом другой истории. Можно было бы сказать, что это желание возникло неожиданно, ни с того ни с сего, как гром среди ясного неба, что оно охватило его, на первый взгляд, беспричинно. Но причины всегда есть, просто их нужно найти. Истинные обычно незаметны, не доступны глазу, но они грызут и продвигаются, проделывая ходы, как черви в дереве, изо дня в день. Они не прекращают работы, растут и растут, а потом вдруг — раз! — все меняется. Человек не птица, он не может тут же, расправив крылья, переместиться куда-то, не может с высоты взглянуть на самого себя, но неумолимость этой истины не мешает ему представлять себе, что такое возможно — в мгновение ока оказаться где-то в другом месте, в один миг стать кем-то другим. И Жегарацу под конец молодости, незадолго до сорокалетия, бесснежной зимой, пришло в голову, что он должен немедленно что-то с собой сделать, пусть он не знает что, но сделать, броситься навстречу чему-то новому, не раздумывая, вот так, вдруг, с неба и с облаков, без всякого плана.
Да, куда-нибудь уехать.
Уехать ему некуда. Не важно, все равно надо непременно себя куда-то деть. Для начала он набрал номер отеля и забронировал комнату на верхнем этаже, желая просто уединиться и спокойно, на высоте пятидесяти метров над землей (если он правильно подсчитал), немного поразмыслить над собственной жизнью, над тем, до чего он добрался и куда двигаться дальше по неумолимой прихоти времени, объясняющегося знаками. Перед ним, если он проживет столько же, сколько прожили отец или мать, открывалась перспектива как раз стольких дней, сколько осталось сейчас за спиной…
В то позднее зимнее послеобеденное время он закрыл дверь своей квартиры в новом районе Белграда так же, как делал это ежедневно, с тех пор как себя помнит. Квартира досталась ему от родителей, тихих людей, которые прожили вместе пятьдесят лет в безгласной ссоре. В жизни Жегарац особо не старался чего-то добиться, все, что было нужно, он просто получал одно за другим, без взлетов и падений. И двигаясь в предназначенном ему отрезке времени, словно в то совершенно темном, а то ярко освещенном тоннеле, он не чувствовал, что меняется, хотя не мог сказать этого об окружавшем его мире. Нет, мир менялся, постоянно к худшему, становился все холоднее, все равнодушнее, все стремительнее, принимая все более уродливый, по мнению Жегараца, вид. Люди в телевизоре, в автобусах, в которых он перебирался на другой берег реки, на улицах, по которым он спешил вслед за скудным сюжетом своей истории, выглядели все более отвратительными, иногда ему казалось, что здесь, посреди города, он сталкивается с дромадерами, медузами, утконосами, хоботными, копытными… которые разве что передвигаются на двух ногах и лишь издали напоминают каких-то древних, мало известных ему предков.
Наташе он сказал, что идет в город, хотя она его и не спрашивала, не было у нее такого обыкновения.
Она всегда слишком много работала и всегда была уставшей, со своей женой Жегарац в течение дня едва ли обменивался более чем парой самых необходимых слов, и так годами. А Тане он не сказал ничего, не мог, хотя хотел бы, и, конечно, поцеловал бы ее, но она еще не вернулась из школы, осталась на внеклассные занятия по рисованию. В любом ребенке живет непробудившийся Ван Гог, который позже, в зрелые годы забредает в чащу и там теряется. И Жегарац в своей новобелградской молодости играл на «фендере», в гимназии считали, что из него получится новый, белый, Хендрикс, но ни черта подобного, такой рождается лишь раз, а теперь он мертв, потому что, наверное, Богу понадобились уроки игры на гитаре, так что и потенциальный новобелградский электропаганини с годами охладел к арпеджио и аккордам, по настоятельным советам отца поступил на информатику, отучился, получил диплом, состриг дреды, нашел работу в управлении городской электросети и женился на гимназической подружке. Наташа жила в соседнем квартале, поначалу это могло показаться любовью, но нет, только показалось. Как бы то ни было, жизнь покатилась — заработала сила инерции — и двинулась так, как ей захотелось, обычным порядком.
Ровно.
И пока улицы с неба и из облаков заливал потоп истории, Жегарац тратил свои годы на погоню за собственной жизнью, которую все никак не мог догнать и схватить. Без особого волнения, без каких бы то ни было сюрпризов. Наташа — он часто думал об этом, потому что в основном думал о любви, о том, чего всем нам не хватает даже тогда, когда оно у нас есть, но его всегда недостаточно — была его единственной полулюбовью; настоящей, полной он никогда не испытал, за все свои без малого тридцать девять лет. Да, именно так, полулюбовью, потому что любовь — она целая, иначе это не любовь. Но иногда она не вполне различима, у нее нет нужной силы, и тогда ни туда ни сюда, так, полулюбовь, ввиду отсутствия весомых доказательств. А Таня, она навсегда, она его солнышко, двенадцатилетняя папина умница, со взглядом, от которого мутится рассудок и передвигаются предметы в комнате. Но более или менее все оставалось на своих местах, за исключением случая, когда Танюша, играя своей гипнотической силой, передвинула на несколько миллиметров комод в прихожей, и Жегарац, ночью, сонный, пробираясь в туалет, ударился мизинцем о его ножку, да так, что звезды из глаз посыпались. Но это все ерунда, такие вещи случаются повсюду и с каждым, тело привыкает к определенному пространству, и достаточно заметного только под микроскопом изменения в этом пространстве, как оно сбивается, теряется, но ничего страшного. Так же и Жегарац, слишком чувствительный и легко теряющийся, привык к своему пространству и к своим ближним и находил общий язык со своей комнатой, ванной, и прихожей, и со своими домашними настолько, насколько это дано обычному новобелградскому жителю, ни больше ни меньше, чем другим.