Вдруг несмотря на усталость и тяжести в ногах, спать расхотелось. Он сидел в гостиничном номере, в едва знакомом городе, погруженный в себя, но отрешенный от остального мира, без каких-либо желаний или планов, его жизнь остановилась в этой точке.
И так, сидя на кровати, глядя в стену, задумавшись, он дождался ранних сумерек. В феврале дни становятся длиннее, но все-таки темнеет еще очень рано. Он не чувствовал ни голода, ни жажды, очистившись от телесного напряжения и лишних мыслей. Подошел к окну. Слева, в сторону площади, которую он мог видеть только частично, куда, пробиваясь через затор, сломя голову, со звоном неслись трамваи, стояло невысокое, четырехэтажное здание. И хотя сумерки уже совсем сгустились, свет в нем почти не горел. Где-то повыше, он увидел в раме окна неподвижную фигуру женщины, с этого расстояния он мог разглядеть только, что она немолода, ее лицо окаймлял черный платок. Несколько минут не шелохнулась, ему показалось, что она смотрит на него, и он отошел вглубь, прошелся по комнате и снова вернулся, — но все оставалось прежним, застывшим.
Наверное, подумал он, она здесь стоит дни и годы, словно элемент фасада. Он отвел взгляд и посмотрел на улицу, вливающуюся в площадь, на опустевшую детскую площадку и забитую парковку, и дальше — на чередующийся ряд фонарей и деревьев, уже без листьев, украшенных полиэтиленовыми пакетами, — жалкое зрелище. Отовсюду приглушенные шторами и двойными оконными рамами звуки, и он, в тишине комнаты, отторгнутый, переполненный прошлым… все ли похоже, или одно и то же происходит в этом городе на двух больших реках, которые вместе, под единым именем, текут к морю, черному, чернее самой черной ночи. Он понял, уловив мелькнувшую мысль, что ему именно что-то такое было необходимо, просто быть здесь, в этом месте, где почти никто ничего о нем не знает, и он не знает ничего ни о ком, и ничего не ждет, и еще меньше желает; он был уже в том возрасте, когда человек даже не слишком умный, — а Павле Гробольшек был человеком умным, — понимает, что исполнение желания ослабляет само желание, но не убивает его. Он помнил, что еще ребенком, с матерью, до того как они обосновались, пока еще мыкались по съемным комнатенкам, он боялся темноты так же, как и незнакомых людей, и очень хотел, чтобы у него была своя, только своя комната. И, годы спустя исполнившись, это его желание стало чем-то совсем обычным, повседневным… А сейчас, именно сейчас, к нему вернулось ощущение, что именно этот город и есть подсознательно давно желанное место, где его никто, кроме одного-единственного человека, Вёсны Телбан, не знает, и он никого не знает, кроме нее, и не надо, чтобы кто-нибудь знал о нем; все прошедшие годы он прожил вдали от самого себя, в городах, похожих на большие стерильные герметично закрытые коробки с манекенами, знающих порядок и смертельно точное расписание движения; и он был одной из них, погруженный в чужой язык. Он становился самим собой, Павле, только во сне, и в невольных воспоминаниях..
Да уж, все что случается, должно случиться. Никакие объяснения задним числом тут не помогут, да и к чему? Жизнь и у Павле Гробольшека шла так, как ей вздумается, и он никогда, вплоть до этого вечера, ни разу не захотел стать самим собой, на своем месте, а не на чужом, по-настоящему своем. До сих пор все развивалось по некой высшей, глухонемой инерции, он знал, чего не хочет, и так и поступил, но потом, после этого решения, ему не приходило в голову взять собственную жизнь в свои руки. Он отдался ее течению, и все шло так, как шло, иногда ровно, иногда более или менее интересно, с обычными переживаниями, радостями, болью, травмами, и так называемыми Любовями, которые сгорали гораздо быстрее, чем появлялись, как тот неуловимый элемент в периодической таблице Менделеева, существующий минус мгновение… они приходили и испарялись, пуф, дым и пена. С годами он совсем заснул, и омертвел, весельчак Гробольшек, и докатился до такого состояния — и это он, правду сказать, хорошо понимает — благодаря собственным заслугам или чужой преступной халатности — что, если смотреть с небес, из облаков, — почти одно и то же. Живой в нем осталась только одна маленькая потаенная частичка, все остальное сорвалось в мрачную головокружительную бездну, хотя внешне, на первый взгляд, все выглядело так, как полагается, по наказу сотворившего Бернарду Маровт…
… и так вплоть до этого вечера, когда он заглянул внутрь себя. Там особо не на что было смотреть, кроме как на какого-то прошлого, далекого себя, как — он целиком, основательно растраченный, но все-таки сам, выныривает из этой бездонной глубины и преображается. Впервые он чувствует, что мыслит, да, именно так, чувствует, что мыслит и освобождается от не имеющего названия давления, которое всю жизнь заставляло его быть тем, кем он не был…
Из здания вокзала вышел человек в униформе. В одной руке у него был сигнальный жезл, в другой зажженный фонарь. Он поднял жезл, дунул в свисток, замахал фонарем. Февральское солнце с усилием, словно кесаревым сеченим, медленно прорезалось над белградскими домами. Павле Гробольшек стоял перед вагоном только что поданного международного поезда, готовый поднять чемодан и ступить на первую ступеньку. Рядом с ним бесшумно проехал электрокар, нагруженный чемоданами. Проводники хлопали дверями. Один из них подошел к Павле и спросил, садится ли он.
— Нет, — ответил Павле, в последний момент решив не заходить в вагон. И пока он наклонялся за своим багажом, и пока состав — без него — дрогнув, медленно тронулся, было слышно как кто-то издалека, с другого конца вокзала, свистком, долгим и протяжным, разрывает промерзшее утро.
Над поездами, уезжающими вдаль
@Перевод Елены Сагалович
Некоторые истории следует рассказать несколько раз.
Несколько раз — это сколько?
Зависит от критерия.
А часто ли это бывает? Или только иногда, в порядке исключения?
Кто бы знал… Все равно, истории случаются всегда, когда им самим этого хочется, и всегда одна помимо другой.
Так зачем же тогда их рассказывать вместе и снова? Потому что они каким-то немыслимым образом идентичны, но, опять-таки, неповторимы. Случаются, изменяются или губят тех, кто в них оказался, не по своей воле, а люди потом передают их дальше, знаете ведь, каковы люди: единственное, что их привлекает больше, чем разговоры о себе и только о себе, — это рассказы о несчастье других.
Никогда не перебивайте того, кто вас хвалит, сказал далай-лама. Если придерживаться этого принципа, то у упомянутых историй есть одна общая причина. Наверное, те, кто в них оказался (вошел и оказался!), однажды, когда-то — они, возможно, уже и забыли, когда это было, — перебили того, кто их хвалил, и им прилетело обратно, многократно и шиворот-навыворот.
Ха, скажете вы, у этого, пожалуй, не все дома, выдумывает тут всякую ерунду, валит все в одну кучу, Бога и Эйнштейна, Тибет и Квартал 21 в Новом Белграде… Но нет, господа, одно с другим связано, я вам говорю.
Если не верите, попробуйте не послушаться далай-ламу, посмейте прервать того, кто вас хвалит. Вы готовы к такому непослушанию? Мой вам совет — не играйте в черные игры. Не надо читать античные трагедии, чтобы знать, что всякая провинность рано или поздно будет наказана, и что, сколько веревочке ни виться…
И нет тут никакого вымысла. Первую из этих идентичных, но отличающихся друг от друга историй мне рассказал мой друг Есен,[45] вопреки немного тоскливому имени, человек исключительной доброты и здравомыслия. История такая.
Однажды в воскресенье, во второй половине дня, откуда ни возьмись, позвонил ему некий Велибор, друг детства. Есен его насилу припомнил. Этот друг, по прозвищу Джуле, настоятельно попросил Есена о встрече, мол, ему надо что-то рассказать. Почему именно ему, Есену? Они не были такими уж закадычными друзьями, правда, выросли вместе в атмосфере новобелградского сплина, ходили в одну школу, но учились в разных классах, а в гимназии им даже нравилась одна девушка, позже она станет женой моего друга. Звонок от Джуле застал его как раз в тот момент, когда он оправлялся от развода, а развод — это именно из тех идентичных, но всегда разных историй.