И тут появился он. Они его заметили не сразу. Он подошел к ним со спины, вывернув из-за угла, слегка прихрамывая, в полуистлевших разномастных ботинках, вместо шнурков — обрывки бечевы, волочащейся по земле. Он катил за собой тележку с кучей всякого хлама, из которого проглядывало допотопное радио с зеленым глазком, несколько заплесневелых батонов хлеба, извлеченных из мусорного контейнера, и кипа старых газет (на той, что была сверху, всесведущий рассказчик успел прочесть заголовок: «Футбольный апокалипсис — наша команда не прошла отборочный тур»). Поверх барахла тускло посверкивала мятая, ободранная в нескольких местах латунная труба — без клапанов, никому на ней уже не сыграть. Еще один Чет Бейкер откинул копыта, а теперь и труба, отыгравшая свое, завершит свой путь в конторе, торгующей ломом цветных металлов. Рядом с тележкой, привязанный на коротком поводке, трусил щенок — черный, с красными гноящимися глазами.
— Здоров, давно не видали! — сказал Кисляй, и его приветствие выдавало то, что эти люди друг с другом знакомы.
— Студёно, вишь, — произнес старик, клацая зубами от холода так, что казалось, будто и от него самого веет холодом, а затем, чуть сощурив глаз, который и без того наполовину заплыл обвисшим веком, смерил взглядом Волдыря и сказал — не просительно, а тоном, не допускающим отказа:
— Плесни-ка мне этой отравы.
Волдырь без слов протянул ему бутылку с остатками бурды, коей больше подошло бы название, однокоренное кличке его товарища, который в то утро без удержу хвастался, с какой легкостью он вчера спер в ларьке целое ведро цветов…
Старикан-таракан, пенсионер-помоечник, чье настоящее имя не было ведомо никому во всей округе, кроме как, естественно, всесведущему рассказчику (а мне оно и в самом деле ведомо) — Зумбул Стриганович, хотя все звали его Дедом Тарахто, и он охотно отзывался на это прозвище, как если бы только оно у него и было, — прополоснул парой глотков вина свой обметанный коростой рот с одним-единственным уцелевшим клыком, который блеснул в темноте, как нож, и сказал:
— Ща милицаи притекуть…
Тут можно сделать вывод о том, что происхождением Тарахто был откуда-то с юга, где в окаянный вторник принято общаться с усопшими и где с приходом весны начинаются гонки по зарослям — кто кого первым сцапает.
— Да на черта мы им сдались? — спросил Волдырь — Чё мы такого сделали, а?
— Ага, не сделали, как же — а кто надысь стибрил в ларьке двести роз, что у Рады на венки стояли, — кто их тиснул?
— Без понятия. И уж коль на то пошло, то не двести их было, а всего-то сто.
Кисляй ни гу-гу — а чего от него еще ждать? Известное дело — мямля и трусло, кто ж не знает… Ну, теперь всесведущему рассказчику пора и немного передохнуть, в конце концов, и у него сегодня выходной.
— Сто, двести — эка мера! Рада вызвала милицейских и показала как раз на тебя.
За миллион лет своего тунеядского стажа (половину которого следовало бы признать льготным ввиду тяжелых условий труда) Волдырь не раз и не два вступал в стычки с милицейскими — и за бродяжничество его сажали, и за расхристанный вид забирали, к тому же из всей шушеры он всегда больше всех выдрючивался и оказывал сопротивление всякий раз, когда его просили предъявить документы. Он просто-напросто презирал порядок, труд, дисциплину — и, будучи неукротимым горлодером, мало-помалу стал авторитетом среди себе подобных. Воровать-то он никогда не воровал, но всегда брал под свою защиту мелких жуликов, говоря, что весь мир стоит на воровстве, вранье и прохиндействе. А достается на орехи лишь мелкой сошке — несправедливо.
И впрямь: вдруг завизжали тормоза, и перед супермаркетом остановился полицейский автомобиль, из которого выкарабкались два амбала в синем. Одного из них компания не знала, видать, какой-то чин из сторонних, в то время как второй, годами курсировавший по ночлежкам, взимая с их обитателей сущую безделицу за посильную защиту, был не кто иной как Пантелия Попич, совершенно напрасно представлявшийся по имени-фамилии, поскольку с самого начала снискал короткое и звучное прозвище — Скот, — которое шло ему больше, чем крестное имя. Правда, крещен он не был. Зато молотил своими ручищами налево и направо так, что побиваемым сразу становилось понятно: этот блюститель не боится никого, даже Бога любой веры. И ничего тут не попишешь — как оно есть, так уж и есть.
— Ну, братец, давай немного проедемся с нами — посмотрим, с каких это пор ты у нас темными делишками занимаешься. Сам пойдешь — дорогу знаешь? Или браслет примерим? — сразу же наскочил на Волдыря Скот. — И чтобы мне без лишних вопросов — а то, знаешь, как в кино у американцев? «Все, что вы скажете, может быть обращено против вас».
— Эх, — только и сказал Волдырь. — Ты и в самом деле думаешь, что я этим промышляю?
— Скажу, как есть, братушка: я-то так не думаю, но Рада-цветочница донесла мне, будто бы с утра перед универсамом вы продавали те цветы, что она для венков держала — откуда людям знать, на кой ляд их прочили, да и плевать, раз уж такая дешевка.
Шельма и Кисляй молчали, черт их дери — всякий раз, как дело принимает нешуточный оборот, они — молчок. И вот Волдыря забрали в участок, всего-то метров полтораста от супермаркета. Дед Тарахто исчез так же внезапно, как и появился. В участке подозреваемого допрашивал тот второй, незнакомый полицейский, инспектор по мелким правонарушениям: всесведущий рассказчик (какой мощный бренд, однако!) знает лишь его погоняло — Стопор. Волдырь спокойно отводил от себя все обвинения, а затем на него поднажали — прошу прощения, он схлопотал в рыло, то есть, ему дали в моську. Скот даже настолько взъярился, а рассердить его было очень и очень непросто, что приковал Волдыря наручниками к батарее. Бросив задержанного пристегнутым к трубе парового отопления в подвале, троица в полном составе отправилась выпивать, и так они все нализались, что им всю память отшибло. Они лакали ракию и пиво, покуда мозги себе не выполоскали дочиста, покуда их не стало мутить да выворачивать — где уж там помнить, что еще они делали в тот самый день. Кисляй и Шельма наблюдали снаружи, заглядывая в окно харчевни, но у них не хватило духу подойти и сознаться — а даже если бы они это и сделали, то какая разница, черт побери, все завершилось бы тем же самым. Затем наступили праздники, три нерабочих дня, на протяжении которых Волдырь, один-одинешенек, закованный и брошенный в подвале, парил в полузабытье, по сути, медленно умирая, избитый, отданный на растерзание боли, которая становилась все невыносимей, топила под собой весь мир. Но боль эта была причинена ему не ярыгами, нет. Источником ее была гораздо худшая несправедливость, и вот ее-то терпеть было невмочь, она тащила его на тот свет, и все же он почему-то знал, что так и должно было случиться и такова его искупительная жертва, благодаря которой он однажды, где-то в вечности, очнется вновь — и с тем умер: скорее всего, отказало сердце. Его нашли с поникшей головой и распахнутыми, непотускневшими глазами. Урядники поспешно и сноровисто замяли дело, умыли руки. По правде сказать, не такой уж и сложной была задача, да и не первый случай такого рода выдался в их практике, так что к подобным картинам им было не привыкать, даже скучно как-то. Уж будто творению, называемому человеком, в охотку и выпить нельзя.
А супермаркет работает по-прежнему бесперебойно. Он столь огромен, что в нем можно и себя потерять. Всякое бывало. Всесведущему рассказчику известно — ни много ни мало — о нескольких бедолагах, опупевших здесь настолько, что потом и Лаза К.Лазаревич (я имею в виду учреждение с таким наименованием — быть может, вам доводилось слышать о психушке, названной в честь упомянутого медика и писателя?) не в силах помочь. Однако же и это — совсем другая история. А здесь можно рассказать еще и о том, как в первый послепраздничный день, когда город оживает и в воздухе носится неизъяснимое предвкушение того, что в мире, наконец-то, произойдет нечто важное (как будто в этом мире когда-либо происходит что-то важное), Шельма и Кисляй, как всегда, ошивались на своем излюбленном пятачке перед супермаркетом, делая вид, что знать ни о чем не знают и что все случившееся к ним не имеет никакого отношения. Да и если подумать — а разве что-то случилось? Ну, а если даже и случилось, то кому от этого жарко или холодно — всем как с гуся вода.