«А ведь я ее тресну! — с холодным ужасом думал Керзель. — У меня все пульсы бьются. Я схожу с ума!»
— А скажите, Керзель, неужели вам никогда не приходило в голову, что какой-нибудь крошечный, но прелестный в своей скромности коттедж…
И тут произошло нечто дикое, о чем потом Керзель вспоминать не любил, нечто, вызвавшее необходимость двухмесячного санаторного лечения.
Хотя он почти не помнил, что именно было, но было так: с нечеловеческим воплем (один из лакеев уверял, что так вопят только собаки, попавшие под трамвай) вскочил он со своего места и, тряся в воздухе сжатыми кулаками, заорал:
— К чер-р-рту! Пропадай все! Не могу-у-у! Addition! Счет! Не могу-у-у!
Потом вдруг в полном отчаянии схватил Тавурову за руку и с рыданием в голосе молил:
— Ради бога, простите! Я болен. Сердечный припадок… Мне совсем худо…
И опять весь напружился, и затрясся, и зашелся предсмертным собачьим воплем.
Но Нина Ивановна неожиданно вдруг вся просияла и в блаженном экстазе воскликнула:
— Боже мой! Как вы мне сейчас напоминаете моего дорогого мужа, этого незабвенного Сережу. Он, наверное, теперь смотрит на нас с небес. Ах, как я счастлива и удовлетворена!
Как француженки
Прожили они вместе без малого тридцать лет.
Теперь Ларисе Петровне было шестьдесят, а верной слуге ее Авдотье Ивановне пятьдесят три.
На вид было им как раз обратно. На вид Ларисе Петровне было пятьдесят три, а верной слуге шестьдесят, да, пожалуй, еще с хвостиком. Происходило это, конечно, оттого, что Лариса Петровна всю жизнь занималась собой, и даже первые годы беженства, очутившись в Париже, старалась, по примеру прочих дам, поддержать себя в красоте, мазалась кремами и боялась растолстеть. Авдотья же Ивановна всю жизнь провела перед плитой и, как кочегар роскошного корабля, совершающего кругосветные плавания, ничего, кроме своей печки, не видела, в какие бы условия ни ставила жизнь ее повелителей.
Стояла у плиты в Москве, в особнячке на Остоженке, стояла в имении Ларисы Петровны, стояла во время беженских странствований в Киеве, в Одессе, в Новороссийске, двигая своим усердием хозяйский корабль по бурным волнам. И, наконец, встала у газовой плитки в Париже.
В Новороссийске умер муж Ларисы Петровны, и свой скорбный путь продолжала она уже вдвоем с Авдотьей Ивановной.
Ссорились они часто, но жить друг без друга уже не смогли бы. Ссоры, положим, были больше принципиальными и личностей не касались.
— Неужели ты воображаешь, что чеснок можно класть только в борщ? — возмущалась Лариса Петровна. — Почему ты считаешь невозможным положить немножко в свежие щи?
— Потому что не кладется, — отрезала Авдотья Ивановна.
— Но почему же? Это прямо даже странно с твоей стороны!
— Уксусу в мороженое не нальете? — иронически сощурив глаза, спрашивала Авдотья Ивановна. — Так вот по тому самому.
Жили они в крошечной квартирке в Булони, но гости к ним заглядывали часто и все больше в обеденное время, потому что, мол, так проще всего застать дома. Поэтому приходилось готовить всегда, по выражению Авдотьи Ивановны, «с напуском». Потому что, если в обрез, то либо хозяйка, либо слуга оставались голодными, а то так и обе вместе.
Потом еще очень терзали Ларису Петровну просители. Иные просили действительно по нужде, другие больше по привычке. Да оно и понятно: сидит человек долго без места, привыкнет занимать, а там и устроится на работу, а как-то пусто себя чувствует, если не перехватит при случае.
И то сказать, разве уж такие роскошные оклады попадаются, чтобы и на табачок хватило, и на выпивку, и на синема? А у культурного русского человека потребностей масса, не может культурный человек так опуститься, чтобы прийти домой да и лечь с книжкой в кровать. Культурный человек должен пойти в бистро, повидаться с приятелями, высказать свой взгляд на политическое положение Европы, выразить недовольство Лигой Наций, выслушать мнение друзей о кризисе в Америке, дать кому-нибудь 2 франка, взять у другого франк. Что поделаешь! Культура, она жестоко перекраивает человека на свой лад.
А у Ларисы Петровны знакомые подобрались как раз все очень культурные и, главное, страшно милые и душевные люди. Только о том и говорили, как бы они всех облагодетельствовали, будь у них деньги.
— Подождите, дорогая Авдотья Ивановна, — говорил такой добряк, хлебая вторую тарелку борща с чесноком. — Подождите, если Бог даст выйдет одно дельце, тогда уж я вас сам угощу. Я уж все обдумал. На первое будет у нас…
Но так как дельце никогда не выходило, то подробное меню не особенно спешили вырабатывать.
Так шло время, и подкатился денек, когда Лариса Петровна увидела под утро худой сон, посчитала свои ресурсы и обомлела.
— Слушай, Авдотья Ивановна, — сказала она, и щеки у нее затряслись. — Мы ведь в трубу вылетаем. Форменно в трубу.
Авдотья Ивановна развела руками.
— Я говорила — надо коклеты на арашиде жарить. Все французы на арашиде готовят. А вы — на масле да на масле. Вот и доготовились.
— Очень уж мы много народу кормим, — сокрушалась хозяйка.
— Ну, а что поделаешь? Если приходят, так и не гнать же их.
Обе притихли и смотрели друг на друга, выпучив глаза.
И как раз в этот тревожный день забежала милая русская дама, занимавшаяся комиссионерными делами, добрая и деловитая. Сразу заметила подавленное настроение в доме и спросила в чем дело.
Ларисе Петровне неловко было сказать правду — еще подумают, что она жмот и жалеет гостю тарелку супа. Поэтому отвечала неопределенно:
— Дела заботят. Вон и в Америке, говорят, кризис.
Гостья посмотрела на нее пристально и сказала:
— Дорогая Лариса Петровна. Америка Америкой, а я на вас давно удивляюсь. Так жить нельзя. Надо учиться у французов.
— Это сантимы считать? — презрительно поджала губы Лариса Петровна. — Ну, знаете ли, нам этому учиться уже поздно.
— Ну, как хотите, — обиделась гостья. — Вы видите, как я работаю. Я действительно сантимы откладываю. Еще лет пять побегаю, а там кусочек земли куплю. Еще побегаю — и домик поставлю. И будет мне под старость куда голову преклонить.
— Одни налоги все съедят, — крякнула из кухни Авдотья Ивановна.
— Ну, делайте, как хотите, — опять обиделась гостья. — Если вы считаете, что с вашей стороны самое правильное дармоедов принимать, так и продолжайте. Тогда и не охайте.
— Ну, что же вы так рассердились, — смутилась хозяйка. — Положение наше действительно очень трудное. Средства подходят к концу. Не идти же мне в фам де менаж.[91]
— Да никто и не возьмет, — успокоила гостья. — Еще Авдотью Ивановну куда-нибудь с грехом пополам можно было бы пристроить, ну, а вас…
— Так что же, прикажете умирать, что ли? — криво усмехнулась хозяйка.
— Нет, не умирать надо, а за ум взяться.
— А это что же значит? — с интересом осведомилась Лариса Петровна.
— Гнать их всех, вот что.
— Тоже выдумают, — презрительно усмехнулась вылезшая было из кухни Авдотья Ивановна, махнула рукой и ушла.
Однако беседа эта не прошла даром. Ларисе Петровне стали сплошь сниться худые сны. Авдотья Ивановна по собственному почину стала жарить котлеты на арашиде.
Гости, однако, приходили по-прежнему, занимали деньги и арашидом не брезговали.
Наконец, и Авдотье Ивановне приснился худой сон. Приснился покойный барин, который пришел весь в золоте и сказал: «Не есть тебе, дурища, жареных лещей».
Авдотья весь день плакала, а Лариса Петровна, не говоря ей ни слова, оделась и пошла к энергичной даме, что их уму-разуму учила.
Через два месяца они и переехали. Никому адреса не оставили — все, как научила энергичная дама.
Теперь, значит, будут жить, как француженки. Никаких гостей, никаких угощений. Как француженки.