— Можно и таитян. Это вам не Дубоссары. Здесь кого угодно можно найти. Хотите полинезийца? Я знаю одного журналиста-полинезийца.
— Ну что же, отлично. Нужно все-таки человек сорок. Моя квартира позволяет.
— Полинезиец, наверное, сможет притянуть массу своих. С соседних островов, Канарских, Болеарских, Замбези-Лиамбей или как их там. Тут в Париже ими хоть пруд пруди.
— Итальянцев надо.
— Ну конечно. Только, видишь ли, европейцев надо выбирать каких-нибудь значительных, знаменитых. Либо писателей, либо артистов, а то кому они нужны. Тогда как от человека из Замбези ничего не требуется. Он уже потому хорош, что экзотичен. Ну, а если он при этом может еще что-нибудь спеть — так тогда дальше и идти некуда. Это был бы блестящий номер. Эдакий какой-нибудь канареец прямо с острова и вдруг поет свое родное, канарское. Или с Суэцкого канала и исполнит что-нибудь канальское.
— Ну, а кого из французов? — размечталась мадам Ливон. — Хорошо бы Эррио, как политическую фигуру. Потом можно артистов. Сашу Гитри, Мистангетт, Мориса Шевалье, несколько кинематографических — Бригитту Хельм, Адольфа Манжу, если они не в Холливуде. Приглашения, во всяком случае, пошлем, а там видно будет.
— Жалко, что умер Бриан, — сказал Сеничка.
— А что?
— Как что? Такой популярный человек мог бы привлечь интересную публику.
— Ну ничего. Будем базироваться на артистах. Теперь составим текст приглашений и закажем билеты.
Наметили день, тщательно выбрав такой, когда не было бы ни приема в каком-нибудь посольстве, ни какого-нибудь особо интересного концерта, ничего такого, что могло бы отвлечь интересную публику.
— Ну конечно. А как, по-твоему, можно, чтобы Саша Гитри что-нибудь разыграл? Например, вместе с Мистангетт. Это было бы оригинально.
— Шаляпина бы залучить. Покойную Анну Павлову.
— Ах, нет, только не русских, надоело.
Дело быстро налаживалось.
Назначили день, разослали приглашения.
«Первое международное общество любви к искусству просит вас оказать честь и т. д.».
На сиреневом картоне.
Заказаны сандвичи и птифуры. Приглашен лакей Михайло, хотя и русский (он ведь не гость, не все ли равно), но говорящий по-французски не хуже парижанина и вдобавок очень вежливый — таких среди французов даже и не найти. Говорит «вуй-с» и «нон-с». Это редкость.
Насчет испанского языка дело не вышло. В хлопотах не успели им овладеть. А насчет английского обнаружилось нечто загадочное. Ливон на прямой вопрос бо-фрера Сенички слегка покраснел и ответил:
— Конечно, научного диспута я поддерживать на этом языке не берусь, но объясниться в границах светского обихода всегда могу.
Но бо-фрер Сеничка этим не удовольствовался и попросил сказать хоть несколько слов.
— Я могу сказать, — пробормотал Ливон, — я могу, например, сказать: «хау ду ю ду».[78]
— А потом что?
— А потом уйду. Я хозяин. Мало ли у меня дел. Поздоровался с гостями, да и пошел.
— Ну ладно, — согласился Сеничка. — Бери на себя англичан. С островитянами я расправлюсь сам.
Настал вечер.
Скрытые от взоров лампы разливали томный свет. Тонкое благоухание сандвичей и сдобной булки наполняло воздух. Граммофон плакал гавайскими гитарами.
Хозяйка, нарядная и взволнованная, улыбалась международной светской улыбкой.
Между прочим, здесь кстати будет отметить свойства светской улыбки. Это отнюдь не обыкновенная человеческая улыбка. Эта улыбка достигается распяливанием рта со сжатыми губами и совершенно серьезными и даже строгими глазами. Улыбка эта говорит не о радости или удовольствии, как обыкновенная человеческая улыбка. Она говорит просто: «Я — человек воспитанный и знаю, какую именно рожу надо корчить перед гостями светскому человеку».
Одни только японцы не умеют распяливать рта по-светски и изображают искреннюю улыбку и даже смех, что придает им откровенно идиотский вид.
Мадам Ливон усвоила европейскую технику и встречала гостей светской улыбкой.
Первым пришел господин густо испанского типа и молча тряхнул руку хозяину и хозяйке.
— Enchantée! — сказала хозяйка.[79]
— Хабла, хабла! — крикнул хозяин и тотчас повернулся и убежал, делая вид, что его позвали.[80]
Испанец вошел в гостиную, потянул носом и, поймав струи сандвичей, пошел к буфету.
Вторым пришел господин английского типа.
— Хау ду ю ду? — воскликнул хозяин и убежал, делая вид, что его позвали.
Словом, все пошло как по маслу.
Англичанин вошел, оглянулся, увидел фигуру у буфета и молча к ней присоединился.
Затем прибежал бо-фрер Сеничка и привел с собой корейского журналиста с женой, бразильянца с сестрой, норвежца и итальянца. Потом пришли три англичанки, и никто не знал, кто, собственно говоря, их пригласил. Англичанки были старые, но очень веселые, бегали по всем комнатам, потом попросили у лакея Михайлы перо и сели писать открытки друзьям.
Сеничка суетился и старался внести оживление. Но гости выстроились в ряд около буфета и молча ели. Точно лошади в стойле.
Пришла подруга хозяйки, Лизочка Бровкина.
— Ну что? Как? — спросила она.
— Enchantée! — томно ответила мадам Ливон и прошипела шепотом: — Умоляю, не говорите по-русски.
— Ах! — спохватилась Лизочка. — Et moi aussi enchantée, avec plaisir.[81]
И плавно пошла в гостиную.
— Мосье! — светски улыбаясь, сказала м-м Ливон Сеничке и отвела в сторону.
— Ке фер с ними? Ради бога! Ну, пока они еще едят, а потом что? И почему не едут артисты и государственные люди?[82]
— Подожди. Надо же их перезнакомить. Вот, смотри, кто-то еще пришел. Подойди к нему и знакомь.
Новый представился. Он — японский художник Нио-Лава. Хозяйка подвела его к столу и, не давая времени схватить сдобную булку, на которую тот было нацелился, стала его знакомить. И вдруг произошло нечто странное. Произошло то, что испанский журналист, тот самый, которому хозяин сказал «хабла», взглянув на японца, уронил вилку и громко воскликнул:
— Оська! Ты как сюда попал?
— Неужели Моня Шперумфель? — обрадовался японец. — А где же Раичка?
Хозяйка старалась нервным смехом заглушить эту неуместную беседу.
В это время громкое «хоу ду ю ду» заставило ее обернуться. Это сам Ливон ввел новую гостью.
— Американская поэтесса, — шепнул Сеничка. — Я сам ее пригласил. Пишет во всех нью-йоркских журналах. Мадам! Enchantée!
— Enchantée! — зафинтила хозяйка. — Пермете муа…[83]
Но гостья, толстая, красная, скверно одетая, уставилась куда-то и, казалось, ничего не слышала. Хозяева и Сеничка смущенно проследили ее взгляд и с ужасом убедились, что уставилась она на лакея Михайлу.
— Господи! Что же это?
— Мишка! — закричала американка. — Михаил Андреевич! Да ты ли это?
— Вуй-с! — завопил Михайло и брякнул об пол поднос.
— Простите, — сказала американка по-английски. — Это мой первый муж. Теперь я за американцем.
И, обратясь снова к Михайле, крикнула:
— Да иди же сюда. Садись, поболтаем.
Подхватила его под руки и потащила на диван.
— Какой кошмар! Какой кошмар! — шептала хозяйка, сохраняя на лице судорожную светскую улыбку.
И вдруг отрадный голос Сенички возгласил:
— Мосье Джумада де Камбоджа шантра ле шансон де сон пеи.[84]
Очень смуглый господин подошел к роялю, сел, сыграл прелюдию, тряхнул головой:
– Вдо-ль да по речке,
Вдоль да по Казанке
Серый селезень плывет!