Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Потом сидели еще долго, говорили о разном, но, к сожалению, исключительность обстановки, моя перенапряженность, не нуждающаяся в оправдании, и несколько чрезмерные порции коньяка, который В. Э. щедро подливал, а я стеснялся отказываться, привели к тому, что я запомнил далеко не все, что тогда говорилось, за что себя на другой день беспощадно казнил.

Но все же это было началом знакомства с Пастернаком.

Встречая после Б.Л. довольно часто на концертах, я кланялся, и он отвечал, но разговаривать с ним мне долго не случалось, кроме одной встречи на Гоголевском бульваре, когда он сам остановился и заговорил с необычайной прямотой и откровенностью. Было это осенью 1937 года, в разгар арестов и расстрелов. Говорил он один, а я молчал, смущенный неожиданной горячностью его монолога, который он вдруг оборвал чуть ли не на полуслове. Только что в Москве пронесся слух о трагической гибели П.Лшвили. Б.Л. был взволнован и вспоминал Достоевского. Помню фразу о Ши галеве. Незадолго перед этим был арестован мой брат, и запись в блокноте о встрече красноречиво лаконична: дата, Гоголевский бульвар, Пастернак…

В начале года он подвергся поношениям на так называемом Пушкинском пленуме правления Союза писателей — расплата за похвалы Бухарина в докладе о поэзии на Первом съезде писателей. Особенно злыми были выступления А. и X. Речь X. на первый взгляд может показаться странной. Почему он сам, подлинный, тонкий поэт, присоединился к грубым, демагогическим нападкам на Пастернака? Понять это можно, только если представить психологию времени, насыщенного страхом и вошедшей в норму человеческого обихода подлостью. Откройте любой лист газеты того года, и вы увидите, как часто завтрашние жертвы, чтобы спастись, обливали грязью жертв сегодняшнего дня. Еще осенью или в начале зимы 1936 года разыгралась история с отказом Пастернака подписать протест против книги А.Жида «Возвращение из СССР»[123]. Пастернак сослался на то, что он не читал книги, и это было чистейшей правдой, но ее не читали также и девять десятых писателей, давших свои подписи. Нравственная щепетильность Пастернака казалась позой вызова, чем она вовсе не была. Помню, как искренне негодовал литератор В., подписавший протест. «Ну и что же, что не читал? — говорил он. — Я тоже не читал. Можно подумать, что все остальные читали! И чего ему больше всех надо? Ведь «Правда» написала, что книжка вранье…» В этом эпизоде уже был в зародыше тот конфликт Пастернака с Союзом писателей, который так драматично определился в дни Нобелевской премии. Ведь тогда тоже большинство осуждавших Б.Л. не читали его романа.

После этого Пастернака долго не печатали. Только перед самым началом войны вышла книжка его переводов (Клейст, Байрон, Петефи и др.) и в журнале «Молодая гвардия» был опубликован «Гамлет» (перевод трагедии).

В начале января 1938 года, на второй или на третий день после опубликования постановления о закрытии Театра имени Мейерхольда', я обедал у В. Э. и просидел до позднего вечера. Всеволод Эмильевич старался казаться спокойным и забавно разговаривал со своим зеленым попугаем (участником спектакля «Дама с камелиями»), ласково поглаживая его желтый хохолок. Зинаида Николаевна тяжело молчала и ничего не ела. Общий разговор вязался плохо и все время прерывался паузами. Потом З. Н. ушла в спальню. Когда звонил (не часто) телефон, то В. Э. бросался к нему так стремительно, словно он чего — то ждал. Около семи вечера раздался звонок в передней, и через две двери я услышал громкий, баритональный, гудящий голос Пастернака. Он просидел недолго, но важно было, что он пришел. В. Э. почти по — детски обрадовался ему и сразу достал свои любимые зеленоватые хрустальные фужеры и бутылку настоящего «Шато — лароз». Тут я узнал, что в последние часы истекшего 1937 года у Б.Л. родился сын, названный в честь отца — художника Л. О.Пастернака — Леонидом[124]. Говорили об этом, и об отце Б.Л. (помню, что В. Э. сказал, что он рисовальщик «серовской хватки»), и о том, что второй день метелит, и о разных последних новостях — и в том числе об аресте известного кремлевского врача Левина, которого и В. Э. и БЛ. хорошо знали. Почему — то этому удивлялись, хотя, казалось, удивляться уже было невозможно. Через полгода Вышинский обвинил Левина в убийстве Горького — и он был расстрелян. В последних биографиях Горького, вышедших после XX съезда, об этом уже нет ни слова. Зашел разговор о том, что у В. Э. нет никаких сбережений и придется, наверно, продавать машину. На это Б Л. почему — то весело сказал, что у него тоже нет и никогда не было сбережений. Коснулись откликов печати на закрытие театра, и я запомнил фразу БЛ. о «заразительности безумия». После его ухода В. Э. оживился. Он назвал Пастернака настоящим другом и противопоставил его некоторым постоянным завсегдатаям дома, сразу исчезнувшим в эти дни с горизонта, вроде многолетнего своего приятеля, знаменитого пианиста Льва Оборина.

Весной 1940 года Б Л. читал «Гамлета» в клубе МГУ на улице Герцена. Это был открытый, афишный вечер. Вместе с Всеволодом Лободой, молодым поэтом, погибшим вскоре на войне, мы купили билеты. Приятно было после сравнительно большого перерыва услышать милое носовое гудение БЛ. и его чтение с такими неожиданными ударениями. Он показался моложавым и бодрым. Но еще больше понравилась мне реакция переполненного зала — восторженная, чуткая, умная, интеллигентная. В большинстве это были студенты МГУ и ИФЛИ начала сороковых годов, чудо — поколение, неожиданно возросшее на лжи и крови конца тридцатых: поколение Кульчицкого, Майорова, 1 Удзенко, Слуцкого. Помню, как, придя домой, я записал в дневнике о своем удивлении перед чудесной аудиторией, разумеется, не предвидя исторической судьбы этого поколения, почти уничтоженного вскоре двумя войнами.

Лобода, мечтавший познакомиться с Пастернаком, уговорил меня зайти к нему в помещение за сценой. БЛ. стоял посредине большой комнаты, окруженный девушками, и громко, увлеченно говорил им о Гёте, Гердере, Шекспире, а они, улыбаясь, смотрели на него (на БЛ., когда он увлекался, трудно было смотреть без улыбки, так он всегда был непосредствен и чист в своем предположении, что остальным это так же интересно, как и ему). Он нас не заметил, и мы не решились его прервать. Когда мы вышли на улицу, только что кончилась первая летняя гроза. Вдали еще погромыхивало, а воздух был полон озоном, запахом молодых майских лип и гудением пастернаковских строчек.

Чем — то этот вечер напомнил мне другой вечер начала тридцатых годов, когда я впервые увидел Пастернака и услышал его чтение.

В клубе ФОСПа, в том самом знаменитом «ростовском» доме, где и сейчас помещается Союз писателей, в зале, где в апреле 1930 года лежал мертвый Маяковский, в двухсветном, неудобном зале с низкой сценой и крошечной комнаткой сзади, Пастернак читал только что законченного «Спекторского». Он вышел на сцену, красивый, совсем молодой, смущенно и приветливо улыбнулся, показав белые зубы, и начал говорить ненужные объяснительные фразы, перескакивая с одного на другое, потом вдруг сконфузился, оборвал сам себя, сказал что — то вроде:

— Ну, вот сами увидите…

Снова улыбнулся и начал тягуче:

Привыкши выковыривать изюм
Певучестей из жизни сладкой сайки…

Я и сейчас, через тридцать с лишним лет, могу скопировать все его интонации, и, когда пишу это, у меня в ушах звучит его густой, низкий, носового тембра голос.

«Пространство спит, влюбленное в пространство…» А в открытые окна доносился запах лип и дребезжание трамвая № 26 на улице Герцена[125].

В стихи Пастернака я влюбился за несколько лет до этого, еще в средней школе. Первой моей книгой БЛ. стала маленькая белая книжка библиотечки «Огонька» с портретом на обложке, где я наткнулся на цикл «Разрыв» и с юношеским пристрастием ко всему драматическому стал бормотать его строки еще раньше, чем понял, нравится мне это или нет. Маяковский, которым я уже давно увлекался, не пропуская ни одного его выступления, упомянул в «Как делать стихи» строфу из «Марбурга»[126], назвав ее гениальной, и этого было достаточно, чтобы вскоре знать «Марбург» наизусть. Понимание не предшествовало любви, скорее — наоборот. Очень скоро все напечатанное потом вошло в душевный инвентарь юности. Все летние дожди стали казаться цитатами из него, все туманные рассветы, все закапанные утренней росой сады — пригородная природа горожанина, которую волшебство поэзии лишило скуки обиходной привычности и вернуло ей блеск и трепет чуда. Стало ясно, что куст домашней сирени ничем не хуже какого — нибудь романтического дуба на обрыве или есенинской березки. Неоромантизм Пастернака не уводил далеко в экзотику дальних гор или морей. Он отлично уживался со скамейкой на Гоголевском бульваре, купальней на Клязьме, Нескучным садом. Он превращал в поэзию все окружающее, с детства знакомое — город, его мостовые, шелуху семечек, вкус апельсиновой дольки, шелестящий под дождем ночной сад, расплыв вальса, книжные полки с томами старых философов и историков. В одной точке чудесно соединились сразу бессмертное и почти бессмысленное чмоканье фетовского соловья, ирония Гейне, философская высота Тютчева и пряная музыка импрессионистов. Истинно поэтическое всегда ближе к «непоэтическому», чем к истасканным поэтизмам романской популярщины, разменивающей на медь пушкинские и лермонтовские червонцы. «У капель тяжесть запонок», «вечер пуст, как прерванный рассказ, оставленный звездой без продолженья», «намокшая воробушком сиреневая ветвь». Поколения, рано полюбившие Пастернака, сразу взяли барьер вкуса, ставший обязательным на всю жизнь. Мир юности сложен, и тяга к простоте ей чужда, если это не притворство. И в моем личном опыте, и в опыте моих ровесников поэзия Пастернака никогда не противостояла поэзии Маяковского, наоборот — она ее дополняла, углубляла, расширяла. Из своих живых современников только Хлебникова и Пастернака Маяковский называл гениальными. Впрочем, прямое противопоставление их друг другу тогда еще было не в ходу, и никто не навязывал нам этой фальшивой дилеммы выбора.

вернуться

123

В середине июня 1936 г. в СССР приехал будущий Нобелевский лауреат, знаменитый французский писатель Андре Жид (1869–1951); он два месяца путешествовал по стране, а по приезде домой выпустил небольшую книжку — рассказ о своих впечатлениях о первой стране социализма. Отметив некоторые достижения, он больше всего уделил внимания тем недостаткам, которые считал недопустимыми для цивилизованной страны: отсутствие свободы слова, официальную ложь о достижениях в экономике и реальную бедность населения, насаждаемое сверху единомыслие и др. Разумеется, в СССР книга была названа клеветнической, и деятели искусства и литературы выступили с ее осуждением. Однако не все, к кому обращались за подписью под коллективным письмом, ответили согласием, в том числе Пастернак. Независимость поведения Пастернака вызвала нападки на него в прессе; на долгое время его оригинальным стихотворениям был заказан доступ на страницы журналов и газет, и поэт вынужден был заниматься переводами.

вернуться

124

Имеется в виду отец поэта Леонид Осипович Пастернак (1862–1945), живописец, график, педагог. Большим успехом пользовались его рисунки голов натурщиков, написанные углем. Игорь Г]рабарь отмечал: «Никто из московских художников, кроме Серова, не знал так основательно человеческой головы и законов ее построения, как двадцатипятилетний Пастернак» (цит. По: Северюхин ДЯ., Лейкинд О Л. Художники русской эмиграции. Пб., 1994. С 353). Прославился иллюстрациями к роману Л. Толстого «Воскресение» (1898–1899). С 1905 г. — академик живописи. С 1921 г. жил в Германии, а с 1938 г. — в Англии.

вернуться

125

Вскоре после войны трамвайная линия была снята, а в 1990‑х годах ул. Герцена была переименована в Большую Никитскую (прежнее ее название).

вернуться

126

В статье «Как делать стихи» (1926) Маяковский писал: «Отношение к строке должно быть равным отношению к женщине в гениальном четверостишии Пастернака: В тот день тебя от гребенок до ног, как трагик в провинции драму Шекспирову, таскал за собой и знал назубок, шатался по городу и репетировал» (Маяковский В. В. Полн. собр. соч. Т. 12. М., 1959. С.93.) Маяковский неточно цитировал одиннадцатую строфу стихотворения Пастернака «Марбург» (1915), впервые опубликованного в сборнике «Поверх барьеров» (М., 1917).

87
{"b":"833656","o":1}