Пионеры отвечают:
— Красный партизан не может быть карателем!
Бабушка Сухинина призадумалась, помолчала, потом пояснила:
— Все верно: тогда их называли карателями, а теперь — красными партизанами…
Тут приумолкли пионеры: видно, начали соображать, что бы это значило… А бабушка, победно оглядев своих слушателей, продолжила рассказ:
— Значица, на «Святой Марии» пришли каратели и начали делать эту самую революсию и советску влась. Перво-наперво забили парнишку Елизарца, сына старшого Копылова… Царство ему небесное.
Бабушка вздыхает и незаметно, не поднимая руки, одними пальцами кладет крест. Помолчав, после тяжелого вздоха, она добавила:
— Видно, золотишко шибко почитали. Все золотишка требовали…
Все помнит старая, удивился Копылов. Будто вчера все это происходило. И его мысль ушла к Ваське Шаламову. Одряхлевший старик одиноко доживал свой век в избе с провалившимся полом недалеко от центра села. В первый раз Копылов наведался к красному партизану не из любви, конечно, к его революционному прошлому, а хотел выяснить кое-какие вещи о своем отце и дедушке Корнее Копылове. Разговорились. Оказалось, дед Шаламов волею случая попал к красным. Возвращаясь с войны с германцем, надолго застрял на ближней к дому железнодорожной станции в Тюмени. Не было попутного транспорта. Тут объявились красные, начали набирать людей в поход против мятежников-северян. Война давно насточертела ему. Не хотелось воевать ни с кем. Тем более, с земляками, пусть и «контрреволюционными мятежниками». Красные посулили транспорт, хорошие харчи, дом и потом полную свободу. Соблазн попасть домой взял верх. Решил, доплыву до дому, а там видно будет, авось отстанут от измотанного войной фронтовика. Но не тут-то было — цепкими оказались комиссаровы руки. До самого конца Гражданской пришлось оттрубить… То ли за откровенность, то ли за сострадания к старости, Копылов заменил в избе две сгнившие половицы, чтобы старик не провалился в подпол. Хотя нужен, конечно, основательный ремонт. Но мольбы красного партизана к Советской власти действия не возымели. Копылов знал, почему. Во-первых, у Совета давно все село сгнило, а не только изба Шаламова. Во-вторых, об этом же просят ветераны ближней войны, вдовы и семьи погибших на фронте. Ждут помощи многодетные и сироты. Словом, очередь длинная. В-третьих, видно, всякой власти в тягость человек, в свое время сделавший дело и теперь ни на что не пригодный. Такова жизнь.
Прилаживая половицы, тюкая топориком и прислушиваясь к неумолчному говору старика, Копылов тешил себя мыслью, что Всевышний видит все и каждому отмеривает по заслуженной мере. Воистину, на чужом горе не построишь себе счастье. Вот и красный большевик Василий Шаламов, некогда поднявший руку на своих же сородичей, теперь без семьи и детей, без родных и близких, никому не нужный, одиноко умирает в полусгнившей избе. А о комиссаре и вовсе сказать нечего. Останься он в живых, возможно, его конец был бы еще более мучительным.
Между тем сестра комиссара в последнем письме прислала карточку брата. Физрук школы врезал ее в краснозвездную пирамидку на могиле.
Комиссар беспощадным прищуром притянул к себе всю округу.
5
И глаза комиссара сказали Копылову:
«Вижу твою черную душу, контра! Вот погоди, доберусь до тебя!..»
Копылов на это лишь усмехнулся и сказал резко:
— Баста, шабаш — кончается твое время, комсарик!..
Повернулся и степенно, не спеша пошел с кладбища.
Еще одним открытием тешил себя Копылов: в селе первым пророчески подметил, что «комиссарьево время» пошло на убыль. Пошло на убыль одновременно с двух концов — сверху и снизу. Сверху таким макаром пошло: стали в селе рассказывать разные побаски про Генерального Комиссара, про самого наивысшего, который заместо батюшки-царя сел и начал народом править. Попервости передавали их потихоньку, с опаской, ухо в ухо. А потом заговорили в открытую, со смешком, с издевочками, с неприличными жестами. Разве такое было возможно хотя бы еще десяток лет назад?! Нет, конечно. Понял Копылов: плохи дела у Генерального. Стало быть, дни его сочтены… Снизу же «комиссарьево время» подтачивалось несколько по-иному, а именно: просто «комсариковы наследыши» шибко помельчали и утратили силу в народе. Вот, к примеру, партейный секретарь. Ладно, не вышел статью и ликом — не его вина, это от бога. Но, главное, по делу мало на что пригоден. В колхозе председательствовал — что-то не клеилось, перевели в Совет. В Совете тоже не заладились дела, поэтому двинули его в рыбкооп. Там он какие-то товары не то растранжирил, не то украл. Словом, и тут оказался не у дела. Вот тогда-то и попал в «комсариковы наследыши» и, по всему видать, пришелся ко двору. Лозунги, призывы, доклады, партейные путевки. Тут он как утка в воде: где захочет — там и нырнет, где захочет — там и вынырнет. Словом он владел не хуже большевика Арнольда Никишина. Правда, односельчане на его, как выражался Корней Копылов, «словесный понос» не обращали особого внимания. Михаил же Копылов чутьем фронтовика безошибочно угадал, что этот, как Никишин, за красную идею на белые пулеметы не пойдет. Нет, не пойдет. Скорее, перекрасится в другой цвет. Коль сам не готов идти, так зачем других к этому подталкиваешь?! Зачем словесную чушь несешь?! Вот и выходит, что и внизу плохи дела у комиссаров.
Только по этой причине Копылов так резко отбрил комиссара: кончается твое время!..
Но он все еще чувствовал в себе пронзительный взгляд комиссара. И не мог избавиться от ощущения, что Никишин постоянно подсматривает за ним. А это было мучительно для него. Нужно искать, как избавиться от этого надсмотра, иначе жизни не будет.
Дома престарелая матушка, которая уже жила не столько настоящим, сколько прошлым, спросила:
— Миш, нынче в селе-то кто?
— Красные, мам, — отвечал сын.
— Разе боже не покарал их?
— Нет, еще, мам.
— Коды покарат?
— Скор, мам.
— Комсарик Никишка верховодит?
— Нет, мам, другие.
— Где он, ирод?
— Нету его, скончался.
— А-а, божья кара…
— Да, мам.
— Мотри, Миш, не шастай по улке-то!
— Хорошо, хорошо.
— Кокнут ведь, ироды, ни за што!..
— Да я дома буду, мам.
— Батяня-то где?
— На небеси, мам.
— Будто я токо с им баила…
— Ну, так ушел.
— Белые-то коды придут?
— Не знаю, мам.
— Далеко ушли?
— Да, далеко-далеко…
— Бог даст!..
— Даст бог, мам!..
И мать слабой рукой кладет крестное знамение.
Михаил же только вздохнул тяжко. Вздохнув, подумал: на нашем с тобой веку, матушка, белые-то, видно, уже не доберутся до села. Больно медленно убывает «комиссарьево время».
Ночью к нему явился комиссар Никишин и, сверля кровавым глазом, с хитро-наглым прищуром, прошипел:
«Вот погоды, доберусь до тебя, Копылов!..»
У Копылова похолодело нутро, и сначала он весь съежился, а потом стал наполняться яростной злостью и эта злость распрямила его, и он закричал:
— Да нет же, нет — не доберешься!..
И проснулся. И сгинул комиссар. Копылов долго лежал неподвижно, прислушиваясь к тишине и ощущая, как наполнявшая его ярость медленно, как бы нехотя, уползает из его нутра.
— Ой ли, и на том свете не доберешься, — пробормотал он комиссару. — Кому рай, а кому ад…
Но, однако, Никишин пока на этом свете не давал ему покоя: даже в глухую полночь, просыпаясь, он чувствовал, как из темного угла бьет по сердцу кровавый глаз комиссара. Тот кровавый глаз, что испепелил его любушку Евдокию Сухорукову, отца, дядю Елизара, деда Корнея Копылова и многих других. Тот глаз, что многих безвинных преждевременно отправил в мир иной. Он втягивал голову в плечи и еще сильнее укутывался в толстое одеяло, но и это мало помогало. И тогда он взялся за обрез — другого выхода нет.
Нужно уничтожить испепеляющий душу глаз и заодно этим исполнить свою клятву…
Он свершил то, что должен был сделать еще в двадцатых годах после гибели отца и всех близких родственников. Сгинул глаз, избавился от него Копылов. Теперь он свободен и независим.