— Иди, Митроха, пошарь у Михеича — у него спирт для втирания был. Найдешь — королем станешь!
— Может завтра распогодится, не вечный же дождь!..
Помолчали, потом верховой начал:
— Вот у меня шмара была…
— Кончай базар, спать пора, — прервал бурильщик. — Вырубай свет.
— Так ведь рано еще…
— Утром не поднимешь вас.
— Ладно, давай уж…
В балке понемногу угомонились.
Дождь отяжелил мрачные елки, незванным гостем забрался в укромные дупла, в некогда уютные и теплые гнезда, врывался в норы и логова лесных обитателей. Будто перед всемирным потопом, он давно переполнил реки и озера. А ручей, что петлял недалеко от балков, срывал листву с прибрежных кустов и в мутном потоке мчал в темноту ночи.
Теперь дождь городил неведомо что. И девушка, проснувшись, перевернулась на другой бок, потеплее укуталась в одеяло. Из шума дождя приглушенно урчала буровая. Подумала девушка — идет спуск-подъем инструмента, не нужно замерять раствор — нет пока надобности по раскисшей тропинке бежать к вышке. Но тут же устыдилась этой мысли: она вот здесь, в тепле, на минуту боится выйти на улицу, а каково сейчас односельчанам, рыбакам, охотникам, да и тем же ягодникам, которых дождь застал в лесу?! Над головой у них неказистые шалаши, а то сидят просто под разлапистым кедром у костра. А при обложном дожде огонь едва тлеет. Она почувствовала, что холодная капля поползла за ворот и, как в детстве по телу прошел озноб. Хотя, помнится, тогда все-таки в жизни ее было больше солнечных ясных дней. Может, теперь так кажется. И этот дождь… беспросветный, постылый, неожиданно вторгшийся в эти дни, пришел задолго до времени ненастья. Отец, бывало, говаривал, что август — лучший месяц лета — щедрый месяц созревания плодов и семени, ягод и трав, месяц окрепшей птицы и тучного зверя, а тут?! И в природе, кажется, все смешалось. Зима в этом году была на редкость сырой и тягостной, в январе шел дождь. Циклоны-антициклоны?.. С чего это?!
На буровой делаешь замеры раствора и заносишь их в вахтенный журнал и все. Какая же это работа?! Вот у матери в колхозе — раз поднимешься по шаткой лестнице вверх на крышу холодильника, да с носилками измельченного льда, так сразу поймешь, почем фунт деревенского хлеба…
И Вера с тяжелым вздохом задремала.
А дождь уже пересказывал сон, который ей снился. Будто приехала она домой, а бывший одноклассник Вася Карамкин уговаривает ее, чтобы она не возвращалась на буровую. Я удачливый охотник, говорит Вася, поженимся, возьмем к себе твоих сестер и станем жить в деревне. Я стану приносить тебе самых лучших зверей и птиц тайги, буду кормить самой вкусной рыбой ее рек и озер, самой спелой и сочной ягодой ее болот и боров. Снаряжу в соболя и лисьи меха, как нашу древнюю богиню. Что тебе еще нужно?! Зачем тебе буровая, которая плачет днем и ночью, пугает зверя и рыбу. Захочешь — и я стану самым смелым и отважным охотником, один буду ходить на медведя и на сохатого в осеннюю пору. Она в ответ засмеялась и поцеловала его. Сказала, что буровая вовсе не плачет, бывает только веселой. Или грустной бывает и никого уже давно не пугает и Васе никуда не надо ходить — и так хорош, и не нужно спешить — ведь впереди еще столько светлых и радостных дней. И нет большего наслаждения, чем жизнь в ожидании счастья. Что же на это ответил Вася? Ах, как жаль, что сон на этом оборвался.
Дождь залепетал что-то несуразное, о чем-то неведомом и темном. Почему сладкие сны обрываются на середине?
Почему они так коротки? И почему они быстро не сбываются?!
Лицо Васи, размытое дождем, уплыло в ночь, его милый голос потонул в шуме воды.
Буровая спала, опутанная сеткой дождя. На вышке дремали фонари под привычный стук дизелей и визг лебедок. Тайга, вплотную подступившая к буровой, настороженно молчала.
Девушка лежала с открытыми глазами. Дождь теперь донимал ее зловещим шепотом, что время повело ее куда-то вперекос, не туда, куда ей надо было. И это началось полтора года назад, до этого не было никаких зигзагов.
Была у нее мечта, невидимая никому тропа, которую указала бабушка. Бабушка умирала тихо, без стонов и причитаний, будто не больная она вовсе, может быть оттого ее кончина так четко врезалась в память Веры. На лице старухи не было страха, а только грусть, до того земная человеческая грусть, что девочка не поверила в ее смерть. Но бабушке закрыли лицо и сказали, что она теперь не человек. Что было после — Вера не помнит. Потом выяснилось, что бабушка умерла из-за какой-то пустяковины, и будь в поселке врач, он бы спас ее. А врача в те времена не видали, жил здесь только фельдшер. Почему не было врачей — никто толком не знал. Может быть, их просто не хватало, а может никто не хотел ехать в глухое таежное селение. Вот с тех пор и решила Вера выучиться на врача. Выучиться и обязательно вернуться в родное селение, и лечить рыбаков и охотников, их жен и детей. Разве найдешь лучше профессии, чем врач? Разве не в этом смысл жизни, чтоб искать и находить свое место на земле?! Разве дочь охотника теперь не хозяйка своей судьбы?!
В школьной библиотеке Вера перечитала всю литературу, где хоть чуть-чуть упоминалась медицина. Она с нетерпением дожидалась летних каникул, чтобы устроиться санитаркой в поселковый медпункт. Приходили и радости, большие и маленькие. Главным событием стал тот день, когда фельдшер с мясистым красным носом, по прозвищу Скипидар, подарил ей старый фонендоскоп, и она замерла, услышав биение своего сердца. А сердце, оказывается, умеет разговаривать: оно прыгало, скакало, трепетало — столько в нем было жизни и радости, что хватило бы на все село. Да что на село, на всех живущих на земле хватило бы! И легкие тоже… поют, но поют тихо, чуть слышно, словно воздушные лесные феи. Чудо, а не прибор. Слышишь, как едет, именно едет, а не бежит кровь по своим таким важным делам. Едет неторопливо, степенно. Приложи палец к чуткому стеклянному уху этого чуда и услышишь, о чем бормочет он. Можно, наверное, услышать разговор подснежников ранней весной, любовную песнь цветущей черемухи, дыхание листьев и трав в пору белых ночей. Это ли не чудо? Если ты однажды уловил все это, то потом невозможно свернуть с намеченной тропы…
Проснулась Вера от тягучего скрипа оконной рамы — в балок дохнула сырость и ворвался шум дождя. И тут же мокрая склизкая ладонь ожгла ее губы — кто-то черный и лохматый, дохнув перегаром, навалился на нее. Рванулась из последних сил — затрещала разрываемая ночная рубашка. Захлебнулась криком — не вырвался крик, умер, погас крик, не родившись…
Дождь неистово молотил по балкам. Небо рыдало не переставая. Тайга угрюмо насторожилась, тревожно зашелестела, вздрогнула от корней до хвоинки, забормотала что-то, обреченная. В ложбинке за буровой стонал осинник, роняя пурпурно-кровавую листву — как только они отрывались, их пожирала бездонная ночь, что тонула в переполненных реках и озерах. На гриве морщились и стонали древние кедры — у них шелушилась кора, будто дождь раздевал их донага…
Ручей яростно клокотал и давился желто-мутной пеной и ветками.
Смуглая девичья рука безжизненно откинута на скомканную подушку. Пальцы холодны и неподвижны. И вся она словно помертвела заживо. Не слышала тяжкого стона тайги, взволнованного торопливого голоса дождя, равнодушного говора дизелей. Все слилось в черный комок ночи, которой не будет конца. Бесконечность ночи. Не существовало буровой, тайги и людей. Солнце уже никогда не поднимется на небо. И не осталось ни одного человека на земле. Нет и милых образов близких когда-то людей. И оттого, что все кончается так просто и мгновенно, ее охватил черный негасимый огонь. Этот огонь сушил слезы — она не могла выплакать свое горе… Утро все не приходило, темнота сгущалась, стала вязкой, как раствор на буровой. Дышать становилось все труднее, все тяжелее.
И вдруг она поняла, что утро больше не придет, солнца для нее не будет, а ночь эта бесконечна…
Скорбно, без слез смотрела тетя Устинья в неподвижное строгое лицо Веры, словно дожидалась, когда она встанет и улыбнется. Но тому не суждено быть. И старая женщина не выдержала. Опустилась на колени, простонала: