Художник снял очки, откинул голову назад и, чуть сощурившись, словно собирался писать портрет и хотел ухватить сущность натуры, поймал ускользающие глаза собеседника. Мгновение смотрели друг на друга не мигая. Потом коренастая фигура круглолицего заметно вжалась в кресло, и глаза его забегали влево-вправо, вправо-влево. Видно, молодой еще, малоопытный, не научился еще сухо и бесстрастно, со спасительным для себя чувством превосходства и всезнания смотреть на всякого посетителя. Тут художник молча поднялся и неспешно вышел из кабинета. Никак не мог избавиться от мысли, что родитель этого румянощекого, возможно, в тридцать седьмом году увез отца, Степана Мироновича. Мужа и отца пятерых детей. Нет отца, пропал бесследно. И нужно было выжить. И после четырех классов, следующей осенью, он сел не за парту, а взял ружье и пошел на охоту. И первая белка.
Первой белке дробинка попала в голову. Она свалилась на снег, обхватила головку скрюченными лапками и с тоскливо-жалобным криком, дергая задними лапками, закружилась против солнца. Она долго не хотела умирать. В воздухе висел ее предсмертный резкий крик. Передние лапки со скрюченными коготками судорожно хватали обе щечки, искали дробинку, застрявшую в плоти и причинявшую невыносимую боль. Она не могла поднять головку. Голова лежала на месте. Но туловище и задние лапки еще были живы, и они кружили-кружили против солнца, двигая беспомощную голову. А снег вокруг таял под бордовыми каплями крови. Белка все кричала, стонала, плакала по-человечески. И он стоял над ней и тоже плакал. Плакал беззвучно. А ночью приснилась умирающая белка. Вернее, белка, которая не хотела умирать. Сначала была белка, потом она стала вдруг отцом. Отец лежал на земле, обхватив голову руками, и что-то кричал. Быть может, стонал и о чем-то просил. Сквозь его пальцы сочилась кровь, и тело его судорожно дергалось. Он тоже не хотел умирать. Быть может, он звал на помощь. Но сыну что-то мешало, мучительно пытался сделать шаг и поднять отца — не смог. И закричал, заметался в постели. Испуганная мать ощупывала его голову: не заболел ли кормилец?
Кто ж теперь на охоту пойдет? Но еще три долгих года, падая от усталости, волоча опостылевшее ружье, предстояло бродить по борам и урманам. И долго, быть может, до скончания его дней, станет приходить к нему первая белка ночью ли во сне, днем ли наяву. Будет он слышать ее крик, ее плач, ее стон. После, спустя годы, когда он возьмется за кисть, попытается оживить, вдохнуть жизнь тем зверям и птицам, которых в горькие и суровые годы детства и отрочества настигла его пуля. Утешение небольшое, но, возможно, кто-то, взяв ружье, остановится на мгновение и задумается. Задумается о себе и об окружающем его пространстве, задумается о прошлом и будущем…
Демьян шероховатой ладонью провел по обложке книги.
— Скажи, — обратился он к сыну. — Какой он… из себя?
— Какой?.. — задумался Микуль. — Да как все люди. Голова почти высохла — седая. Борода — тоже. Лицо тонкое такое. Руки… такие быстрые и легкие.
— А глаза?
— Глаза… светлые. Может быть, серые. Может, болотные. Хорошо не помню.
— Так-так. Все?
— Нет. Светлые и… печальные какие-то.
— Ладно, — пробормотал Демьян неопределенно. — Ладно. Он снова раскрыл книгу.
Белое пространство.
Бегущая лиса.
Лукообразно изогнутая строчка следа.
Солнце.
Мастер, конечно, крепкий, соображал Демьян. Крепкий, ничего не скажешь. Но вот если бы однажды увидел ту безумную линию любви и жизни, что бы он тогда сотворил! Если бы, конечно, не лишился рассудка, не сошел с ума!.. Он бы сумел сотворить, достиг бы, наверное, того совершенства. Той высоты совершенства. А он, Демьян, обошел творца: ему досталось то, что, быть может, предназначалось другому. И его грубая рука не смогла воссоздать полностью, довести до конца ту линию, тот образ. Он оказался бессильным…
Его рука лежала на изумительно прекрасной линии в ожидании чего-то неведомого и таинственного. И линия медленно входила в него и оставалась в нем: в руке, в памяти, в сердце. Для других она так и осталась недоступной, недосягаемой, непознанной. Возможно, так и должно быть — что предназначено одному, то недоступно всем другим, ибо не каждому суждено постигнуть таинственную сущность прекрасного. Его рука лежала на этой линии в ожидании неведомого и таинственного. Рука лежала в ожидании на безумной линии, и он сам вскоре обезумел и потерял ощущение времени и пространства и, конечно же, в эту секунду он не мог знать, что много лет спустя его сына тоже изумит линия, но линия уже другая, ибо у каждого времени свои линии, и живут они сообразно требованиям и причудам своего времени…
Вскоре пришла весть: бог покарал-таки Кровавого Глаза. Его испепелил праведный огонь.
Весть прошла по всей Реке от устья до самого верховья. Молва гласила, что люди северо-западного края, березовских земель, не выдержали его непогрешимости и могущества и поэтому приговорили огню.
А немного позже появилась другая версия. Будто за многочисленные черные дела он попал в те места, откуда нет возврата и куда сам в недалеком прошлом отправил немало безвинных людей. Когда попал туда, его тотчас узнали и предали огню.
Одно несомненно: и в том и в другом случае главным судьей оставался огонь. Таким и должен быть его конец, решили старые жители Реки.
Справедливость восторжествовала. Хотя и поздно, и ценою немалых потерь. Но восторжествовала!..
Теперь он ушел навсегда, облегченно говорили люди Реки. И нет ему возврата ни в кои веки!
Но старец Ефрем сказал:
«Он и его время смогут вернуться лишь тогда, когда мы позабудем о его черных делах. Мы ничего не должны забывать».
И наверное, поэтому он со вздохом вспоминал те времена. После, когда старец ушел, Демьян иногда рассказывал о тех ушедших днях своим сыновьям и сородичам.
Так, переходя от поколения к поколению, жила память о том тяжком времени. Жила, чтобы не было возврата к тому времени.
А много лет спустя Микуль, старший сын Демьяна, в большом уральском городе в разговоре упомянет это имя. И хозяин дома, старый молдаванин Ларион Чебанаш, много лет проживший на Севере, внимательно взглянет на Микуля и, тяжело вздохнув, скажет:
— Я довольно хорошо знал его…
— Где вы его видели? Откуда знаете?!
— Я на Сосьве жил, а он в Березове работал.
Старик помолчит, потом тихо скажет:
— А конец его был другим…
— Каким же был конец? — спросит удивленный Микуль.
— Он кончил сторожем пороховушки.
— Пороховушки?.. Взорвался… Взорвали?..
— Нет.
— Что же случилось?
— Украл, — вздохнет старик.
— Что украл?
— Украл плоты для нового детского сада. Пригнали их, на причале, когда под гору идешь — с правой руки их укрепили. Там в половодье-то вода вплотную к городу подходит. Сколько-то времени плоты простояли, а потом пропали. Ну, тут выяснилось — он себе большой дом построил из этого леса.
— А потом?
— Тут настали другие времена. Люди в первый раз заговорили о всех безобразиях. Был он начальником милиции — сняли его с работы. И он стал сторожем пороховушки. Это за городом-поселком, на коренном берегу, в сторону Сосьвы. Бывал там? Поди, видел?
— А дальше что было?
— Жена его какая-то известная работница была. Кажись, в школе работала. Когда она на пенсию вышла, дали ей квартиру в областном центре. И они уехали.
— Он еще жив?
— Не знаю.
— Ничего о нем больше не слыхали?
— Нет. Не знаю ничего. Может, жив. А может, помер. Кто знает? Годков-то немало прошло с той поры, как мы с Северу уехали.
Старик снова помолчит, после посоветует:
— Будешь в Березове — поспрашивай старых людей. Его многие знали. Его крепко должны помнить.
И старик, опустив седую голову, замолчит и надолго задумается о чем-то своем.
Микуль взглянет на него и убедится: старый молдаванин сказал все, что знал. Чистую правду сказал. Но в мыслях никак не укладываются в один ряд милиция, детский сад, пороховушка, школа, областной центр. Но в конце концов он начнет внушать себе, что все это было возможно только в прошлом. Все это — тени прошлого…