Ладно, отступать было некуда, я ехал да ехал... Остановился у Чертова озера, широким жестом пригласил гостей в лес, будто в собственные угодья. Лес был, к счастью, хорош в погожий октябрьский денек. Джон де Виссер стал прилаживать к аппарату трубу телеобъектива, Фарли тоже занялся фотографией. Правда, снимали они не столько лес, сколько дочку моего товарища.
Я же, едва войдя в лес, тотчас принялся по нему рыскать в челночном поиске. Грибов, конечно, не было в этом лесу, только грибные очистки: все взято, унесено, засолено, сжарено, съедено. Но чем дольше я рыскал, шарил в подлеске, нюхал, тем становилось (как в детской игре) теплее, жарче: должны быть грибы, найдутся. С детства мне валило грибное счастье. Рыба не бралась на крючок, зато без грибов я из лесу не возвращался.
В этот раз на карту ставился кроме моей репутации грибника еще и престиж единственной страны в мире, употребляющей в пищу не только луговые шампиньоны, но и лесные грибы (mushrooms). В Канаде грибы едят только карибу...
Ладно. Основой моего грибного счастья служило правило, полезное во всех родах деятельности: не выбирай дорожку «протоптанней и легче», спускай семь шкур, проливай сто потов — и будешь с грибами.
Грибов я, правда, нашел на жареху, даже два белых... Грибы мы сжарили у меня дома, выпили под грибы, беседа пошла по-домашнему просто. Канадцы вовсю улыбались, вспоминая грибную охоту. «Mushrooms, mushrooms...»
Тут-то я и спросил у Фарли, то есть у Коли:
— Коля, пусть Фарли скажет, с волками-то все-таки страшно ему было жить?
Коля спросил, Фарли в ответ рассказал что-то смешное, рассмеялся даже невозмутимый, как айсберг, Джон.
— Фарли говорит, — сказал Коля, — что в прошлом году он был в Советском Союзе с женой Клер... И они ездили на Кавказ. И там все время им приходилось бывать на банкетах, и все говорили тосты... На одном банкете было особенно много тостов... После банкета Фарли и Клер везли в отель на машине... Было очень темно... Клер была в брюках, а Фарли в юбке... Он тогда еще не успел загореть, ноги его светились... как свечки... И один из грузинских друзей... погладил его по коленке... нежно и страстно... Он принял Фарли за Клер... или еще за кого-то... Что неудивительно после такого количества тостов... Фарли говорит, что в сравнении с тем, что он пережил в ту ночь, волки ему кажутся не страшнее ягняток...
Время от времени Фарли отрывался от нашей застольной беседы, залазил под стол, лаял на разные собачьи голоса и кусал за коленки мою дочку — ей было тогда три года. Дочка тоненько визжала от полного, абсолютного удовольствия.
Когда настало время нам расставаться (уже под утро), Фарли Моуэт пошел на кухню, подвязал передничек моей жены и в мгновение ока вымыл всю посуду.
Прошло три года, порою дочка спрашивает меня:
— Когда к нам еще приедет дядя Фарли?
На память о Фарли осталась книга «Не кричи, волки!» — «...с наилучшими пожеланиями» (best wishes).
Надо думать, что я уже не верну книгу ее хозяйке Розите, надеясь, что оправданием мне, хотя и слабым, послужит вот этот чистосердечный рассказ.
Уверь и Радоль
Однажды в конце сентября мы с Алексеем Алексеевичем Ливеровским шли краем леса. По ярко-зеленой поляне рыскал пес Ливеровского, сеттер-ирландец Уверь. Тот, кто читал рассказы-путешествия этого писателя по новгородским лесам, рекам и озерам, уже побывал на Увери, знает, что «Уверь-река издалека течет, берет воду из болотных речушек, из озерных проточин, из прибрежных ключей. Наберет воду и в Мсту кинет. А Мста в Ильмень. Ильмень в Волхов и дальше, дальше — до самого моря...»
Пес по паспорту (у собак тоже есть паспорта) был Уверь, но все его звали ласкательно Уфкой. Шелковистая, длинношерстная, шоколадно-рыжая Уфка носилась по лугу. Луг окаймляли желто-белые березняки, словно дымы в небо всплывали. Небо по-осеннему ярко синело. Рдели осины. Было так хорошо и тихо, что лучше и не бывает. Мы с товарищем остановились, сняли шапки. К нам прибежала Уфка, поцеловала сначала хозяина, положа ему лапы на грудь, потом и со мной полизалась и что-то пошептала мне на ухо, подышала в самое ухо.
Ливеровский расслабился самую малость, всего на минуту, он взял себя в руки и грубым голосом крикнул собаке: «Але! Ищи, Уфка! Але!»
Уфка побежала искать долгоносого вальдшнепа. Старый охотник (семидесятилетие А. А. Ливеровского справляли уже давненько) сказал: «Хорошо! Но было бы еще лучше, если бы эту картину осеннего русского леса немножко озвучить. Пусть бы в небе прошел караван гусей. Не серых гусей, а казарок. У серых гусей какой-то уж очень деловитый, базарный говорок. Казарки трогательно, мягко переговариваются на лету... Второе, чего не хватает, это осеннего бормотанья тетеревов. В эту пору, бывало, они обязательно бормотали, на вершинах осин и берез... И третье, как это ни кощунственно, мне не хватает музыки гона. Чтобы гончие заливались: ай-я-яй-я-яй...»
Ливеровский добрую половину своей долгой жизни провел на охотах в лесу: на медвежьих, волчьих, лисьих, лосиных, кабаньих, заячьих, глухариных, тетеревиных, гусиных, утиных, бекасиных, вальдшнепиных, дупелиных, куропаточьих. Охота подзаряжала его энергией солнца, леса и ветра; он никогда не болел, вставал каждый день спозаранок, засучивал рукава, принимался за дело (он — доктор технических наук, профессор Лесотехнической академии, лауреат Государственной премии) и доводил его до конца с охотничьей цепкостью, как говорят гончатники — вязкостью. Отрывался от дела лишь для того, чтобы отправиться на охоту.
В отпущенное ему, как каждому смертному, время он прожил две жизни: ученого и охотника. Третья его жизнь — писательская. Кто хочет проникнуть в потайной, скрытый мир четвероногих или пернатых обитателей новгородских лесов, пусть прочтет книги Алексея Ливеровского «Журавлиная родина», «Радоль», «Озеро Тихое», — о каждом из этих обитателей в них сказано по-научному точно и обстоятельно, по-охотничьи приметливо, из первых рук, с подлинным верно, по-художнически поэтично, изобразительно ярко...
Но даже такой профессор-охотник-художник понимал, что охота — кощунство, что голос гончего пса в осеннем лесу хотя и красив, но предвещает гибель ни в чем не повинному зайцу...
Дома у него осталась другая собака, широкогрудая, мускулистая, пегая русская гончая Радоль — Долька. Радоль — тоже новгородская лесная речка. В автопредисловии к книге «Радоль» есть такие слова: «Никогда не забуду, как знойным летом заблудился в чужом лесу и в конце концов выбрался на речку. Лес был глухой, черный, болотистый. Речка текла по открытой солнечной долине и сама была светлая, с живой и прохладной водой. Измученный тяжелой ходьбой, исколотый ветками непролазной чащи, искусанный комарами и слепнями, я разделся, бросился в воду и долго плавал в тихий заводи, окаймленной белыми кувшинками... Позже я узнал, что речка называется Радоль, и нисколько не удивился — другого имени у нее и быть не могло».
...Из-под гончей Радоли-Дольки уже было убито сколько-то зайцев, другие Долькины зайцы покуда не знали, что дни их сочтены. Долька никогда не скалывалась со следа, будь то чернотроп поздней осени, пороша перевозимья или январская снежная целина.
Ливеровскому хотелось, чтоб в музыке осеннего леса звучала Долькина флейта. До открытия охоты на зайцев оставалась неделя. Долька обиженно плакала, провожая на охоту свою подружку Уфку...
На страницах сочинений Ливеровского мотивы гона присутствуют во всем их полнозвучии, в контрапунктной многоголосице тонов, оттенков и тембров. Его книги могут послужить энциклопедическим словарем для охотника-гончатника: в них наличествует весь передающийся изустно из поколения в поколение лексикон этого особливого дела, в котором участвуют три действующих лица — человек, собака и заяц (или лиса). В лексиконе запечатлелись именно особливость, искусство древней русской охоты по зверю с гончей: вначале набрасыванье и порсканье, после полаз, добор и отдача голоса, паратость и вязкость пса, заячьи скидки и перевиденье зверя, уменье охотника выбрать место и страсть охотничья, дрожь в коленках от страсти, и выстрел, и покрик стрелявшего: «Доше-ел!», и вознаграждение гончему псу — заячьи лапы-пазанки...