«...Милый друг и кум, очень, очень досадно, что ты так и не отодрал хвоста от городской проруби. — А такая нынче на Невестнице весна! К моему приезду просохли дороги, все птицы были дома (теперь ждем ласточек; кукушка уже прилетела, но пока не кукует). Ожидаючи тебя, я прожил в Витетневе неделю. Всю неделю мы ночевали в лесу, в Бездоне, у огня. Можешь смеяться надо мною, деревенщиной, — но это не хуже Клемперера. Нам каждую ночь задавали концерты волки. По утрам я слушал, как на болоте водят хороводы журавли. Мы ночевали в волчьем городке, где точно, по радиусам, пробиты волчьи дороги, от дорог — тропы, от троп — стежки. Я ожесточенно бранил тебя за твою неверность. Тебе предоставлялось заглянуть назад этак лет мильенчика за 2—3! <...>
Я знаю, что я старина, «подполковник в отставке» (в ту пору Ивану Сергеевичу было чуть за тридцать) — но, черт возьми, иногда мне бывает хорошо жить! Не смейся, милый мой друг: сегодня утром в лесу, на рассвете, подсвистывая рябцов, я сидел у мохового пня, думал о том, как хорошо иметь исправный желудок, и заяц прибежал ко мне в колени (буквально!) , я придавил его стволом ружья, он вырвался, и я увидел, как по ельнику замелькали его белые порточки... Прощай, брат Косой! Теперь я знаю самый главный секрет, обладание которым дает диплом на звание настоящего охотника: очень приятно дичину убить, но еще приятнее пустить не убивая...»
Через тридцать лет после этого письма, подводя черту под своей ружейной охотой, прощаясь с милым сердцу, всегда праздничным делом без печали (пора!), Иван Сергеевич запишет в своем карачаровском дневнике: «Охотники, как и писатели, есть талантливые и бездарные. Талантливость охотника не в том, что он умеет найти и обойти зверя и много приносит добычи (это лишь ремесло охоты). Современный «охотник» жаден, жесток. Главное для него: побольше наколотить, настрелять дичи. Он почти не задумывается, не примечает, — как прекрасен, привлекателен живой мир природы. <...> Он не жалеет подчас и самого себя, мучает изнурительной и ненужной беготней, совершенно забывая, что усталый до крайности человек не способен воспринимать радостно <...> и немногим отличается от запойного пьяницы. Да и слишком уж мучаем мы себя этой бесполезной, подчас опасной для жизни беготней <...>.
И в нынешних «охотничьих» рассказах, которых написано теперь так много, авторы любят один перед другим похвастать слишком «тонким» знанием. Из многих знакомых охотников больше всего ценю покойного Н. А. Зворыкина. Это был подлинный охотник — поэт и знаток природы. Но ведь он никогда не щеголял знанием «тонкостей» и после пятидесяти лет, как многие настоящие охотники (в том числе и Аксаков), не брал в руки ружья...»
Почти шесть десятилетий трудился Соколов-Микитов в литературе, буквально до последнего дня, и к концу жизни пришел к той простоте, емкости, содержательности, ладу реалистического письма, какие Лев Толстой почитал высшими достоинствами литературы.
Возможно, исследователи творчества Соколова-Микитова заметят некоторую «остуженность», заданность «на тему», информативность его путевых заметок, документальной прозы второй половины жизни в сравнении с такими жемчужинами, как рассказы «Пыль», «Ава», «Сын», «Глушаки», «На пнях», «Медовое сено», «Любовь Соколова», «Танакино счастье», «Чарши», «Ножи»... Можно еще длить этот список...
Вообще сравнительное сопоставление стилистических и других особенностей письма И. С. Соколова-Микитова в разные периоды жизни, жанровая избирательность, соотношение «искусства» и «материала», «писательского» и «житейского» — предмет особого разговора, как и другие аспекты жизни и творчества этого необыкновенно богатого оттенками писателя...
Но, перечитывая заново все написанное им за долгую жизнь в литературе, узнаешь в любой вещи, от «Былиц» до «Свидания с детством», его почерк, талант, любовь, правду — по тем же признакам, которые замечены были в самом начале Буниным, Куприным, спустя десятилетия — Твардовским. Соколов-Микитов, пропуская через свою творческую реторту разнообразнейший, как сама эпоха, жизненный материал, варьируя форму, жанр, ритм, оставался всю жизнь самим собою — в этом высота исполненного им писательского долга…
Имя И. С. Соколова-Микитова в истории русской советской литературы обладает запасом поистине неисчерпаемой прочности. Есть в этом имени, книгах исконно русского, народного писателя, нашего современника, нечто основополагающее, как сама наша Родина и ее культура.
3
Поставил точку в статье о И. С. Соколове-Микитове — и тотчас ловлю себя на мысли, что упустил нечто важное, нераскрытой осталась «тайна»...
Уходит время — и прибавляет в цене каждая замета памяти о встречах с Иваном Сергеевичем — увы! — нечастых и быстролетных. Дорога каждая черточка его быта, характера, нрава, оброненная им мысль или пауза между мыслями; его окружал неповторимый, им создаваемый мир спокойствия, самоуглубленности, доброжелательности, непричастности суете — с непременной лукавой улыбкой... У него будто и не было жизни, отдельной от его книг — страннических, лесных или морских, среднерусских или северных, всегда пронизанных, освещенных, согретых глубоко личным отношением ко всему живому, дающему жизнь, будь то земля, вода, лес, поле, зверь, птица, лик человеческий или душа, характер, обычай народный, история, слово...
В заросшем, одичавшем и прекрасном своей одичалостью саду возле карачаровского домика Соколова-Микитова, на берегу Волги, бывало, я вслушивался в необыкновенно глубокий, богатый оттенками голос его хозяина, и страшно было, что он вдруг прервется…
Когда я нес на плече по узеньким лестницам с десятого этажа московского дома на улице Мира гроб с телом Ивана Сергеевича Соколова-Микитова, ноша была легка, но память о ней, телесная память, до сих пор остается в моем костяке — вес утраты. И что больше всего поразило меня, когда мы спустились на землю, выехали со двора на проспект, — дом напротив, в боковой улочке. Из этого дома несколько месяцев назад ушел навсегда в иные миры Василий Шукшин.
Два русских писателя разных поколений, но одной закваски, жили друг против друга в большой серокаменной Москве и не знали про это, ни разу не повидались при жизни...
В изданную после смерти Соколова-Микитова книгу воспоминаний «Давние встречи» включены страницы его записных книжек. Есть в них с наибольшей душевной полнотой и непосредственностью высказанная, программная для всего творчества, для всей жизни писателя заповедь: «Никогда, никогда не должно быть праздным сердце, — это самый тяжкий порок. Полнота сердца — любви, внимания к людям — первое условие жизни, право на жизнь».
И еще. «Художник — даже с малым, но истинным талантом — не может жить только для себя. Сердце его принадлежит людям. В этом его счастье и оправдание... Разве не чудо: биение моего сердца слышат тысячи людей! Самый страшный, смертный грех для художника, его окончательное падение — ложь».
Иван Сергеевич писал, пока мог, почитая грехом для себя как художника унести в небытие хоть крупицу той правды, которой свято служил: «Стою, как старое дерево у дороги. Уже давным-давно выжжена вся сердцевина, — ветер подует, и рухну. А все еще зеленеет веточка, теплится жизнь...»
Глоток свежего воздуха. Михаил Пришвин
Есть книги, к которым по прошествии лет хочется возвратиться, сызнова их прочесть. Дело здесь не только в личных вкусах и потребностях, но также и в запросах времени. Есть книги, написанные как бы для потомков, в предвидении насущных завтрашних забот, общественных и культурных, художественных.
Именно таковы книги Михаила Пришвина.
Созданные в первой половине века, его книги сегодня заново обретают если не злободневность, то некую особую пленительность, обаяние. Потому что в них содержится живительный кислород чистопробного русского народного языка, оплодотворенного артистизмом таланта. Согласимся, что в нынешней нашей литературе заметным становится кислородное голодание — именно в смысле художественной недостаточности языка.