Что всегда привлекало в рассказах Ливеровского, коротких и длинных (в коротких заметнее), ранних и поздних, — это акварельная прозрачность письма и необыкновенно бережное авторское отношение к подлинной — прямой речи своих героев. На эту способность писателя к искусному речевому перевоплощению указывал в свое время Виталий Бианки. В предисловии к «Журавлиной родине» он писал: «Древняя Новгородчина пленила Ливеровского не только красотой своих пейзажей, но и языком деревенского люда. Говорят новгородцы на наречии едва ли не самом старинном во всем русском языке. Многие их слова как бы прямо растут из земли, из леса. Особенное это наречие хорошо чувствует Ливеровский, и, когда он рассказывает свежие лесные повести, нам кажется, что слышим их мы из уст древнего новгородского рыбаря или ушкуйника».
С Ливеровским-писателем мы познакомились сравнительно недавно: первая его книга «Журавлиная родина» вышла в 1966 году. Чтобы представить себе, откуда он родом, какую школу прошел — должна же быть у писателя школа, — давайте вспомним в свое время звучавшие по радио, много лет подряд, «Вести из леса». Они были адресованы детям и представляли собой не только сводку всегда интересных, сенсационных лесных новостей, но и мастерску́ю веселой талантливой выдумки, игры самоценным словом. Сказки, байки, сцены в лицах и увлекательные мистификации, и обязательно уроки природоведения — такими были «Вести из леса». Их вдохновителем являлся Виталий Бианки, их привозили из лесу и сочиняли Николай Сладков, Алексей Ливеровский.
Школа Бианки, его уроки словотворчества, словесной живописи не прошли даром для Ливеровского. Особенно это заметно в циклах поэтических миниатюр, посвященных временам года. Пройдемся лишь по заголовкам миниатюр из цикла «Солнцеворот» — и обнаружим постоянное стремление писателя сочетать слова таким образом, чтобы высечь из них новый смысл, оттенок, краску, обыденное претворить в поэзию: «Глаза марта», «Поющие снега», «Запах лета», «Молчаливые чибисы», «Часы-желуди», «Студеный цвет», «Звездам холодно».
Надо думать, что не прошли даром для Ливеровского, при его необыкновенном чутье к таланту, и совместные поездки на охоту с Иваном Сергеевичем Соколовым-Микитовым. Каждое словечко, сказанное многомудрым мастером, любовно записано. Тетради с записями не ушли в архив, а лежат под рукою...
...Лет тридцать тому назад, будучи студентом, я как-то шел по Литейному и на здании Центрального лектория прочел афишу: «Весенняя охота на боровую дичь. Лектор А. Ливеровский». Лекцию я со вниманием прослушал, многое из нее запомнил по сей день. Особенно поразило меня, как искусно воспроизвел лектор глухариное скирканье на току, с помощью спичечного коробка...
Мои первые литературные опыты произросли из охотничьих впечатлений. В лесу я, по счастью, и повстречался с Алексеем Алексеевичем Ливеровским, стараюсь не упускать его из виду, прохожу с его помощью курс лесных наук — лучшего наставника в этих делах и не сыщешь.
...Та наша охота, с которой я начал рассказ об авторе книги «Озеро Тихое», кончилась ничем. Красавица Уверь-Уфка ни одного вальдшнепа не нашла, она оказалась неспособной ученицей. Строгий учитель простил ей ее бесталанность — за красоту и ласковый нрав. Мы возвращались с охоты без выстрела, без пролития крови, без пуха и пера. И так было празднично на душе, безгрешно, что хоть садись и пиши рассказ... Не об охоте — о бабке Фросе, пустившей нас, незнакомых ей мужиков, к себе в дом, сварившей нам щей, постелившей постели и рассказавшей всю свою жизнь, такую долгую, как зима на дворе, такую ясную, как ведренный летний день, такую прямую, глубокую, как наши реки, такую трогательную, печальную, буревую, какими бывают только жизни русских женщин — хранительниц тепла в опустевших лесных деревнях...
Я думаю, Ливеровский уже написал рассказ о бабке Фросе. Или напишет. Он это умеет. У него это получается.
Калория. Василий Белов
Этим летом я писал заметки, или, как еще говорят, документальную повесть об одной не очень большой, но и не маленькой фабрике, выпускающей рояли и пианино. Я брал интервью у директора и у столяра, у фортепьянного мастера и у навивщика струн, у старого рабочего и молодого рабочего. И в общем, можно бы точку поставить, но чего-то мне не хватало — концовки, изюминки. То есть не изюминки, а резонансной елки недоставало в моих записках: из этой елки делают деку фортепьяно, а в деке материальная, что ли, основа, субстанция музыки.
Резонансная елка растет на севере Вологодчины, в Харовском районе. Главой о харовской елке, так мне казалось, можно завершить записки. Но кончилось лето. Зимою жизнь замирает не только в еловом лесу, но даже и в душе повествователя, привычного к странствиям, воцаряется любовь к домоседству.
Настало новое лето, и мысль о резонансной харовской елке, из которой делают чуткие деки фортепьяно, вдруг неожиданно укалывала, как мысль о неотданном долге. Вот тут-то и зазвонил телефон. (Прямо по Корнею Чуковскому: «У меня зазвонил телефон...» )
Позвонил мне из Вологды писатель Василий Белов:
— Я еду в деревню, в Тимониху, — сказал Василий. — Если хочешь, поедем. В избе места хватит. На озеро сходим, рыбы поймаем. Баню истопим. Посмотришь, как мужички наши живут вологодские... Правда, немного их осталось, но есть. Пока что есть...
— А как добираться-то в твою Тимониху?
— До Харовска на архангельском поезде. Поедешь — телеграмму дай, тебя в Харовске встретят, свезут...
Вот как повернулось или, лучше сказать, повезло. Именно в Харовск, к харовским резонансным елкам, которых недоставало в записях этого лета, мне открывалась теперь зеленая улица: «встретят, свезут». И не к елкам свезут, а к Василию Белову, с которым в последний раз мы гуляли не где-нибудь, а в Латинском квартале, в том самом Латинском квартале, где можно гулять далеко за полночь, не сознавая позднего времени, ибо гулянье в Латинском квартале не унимается до утра...
Так вышло: гостиница, где жила наша туристская группа — «Сите-Бержер», — находилась неподалеку от вечно гуляющего Латинского квартала: сначала вверх по улочке Рю-Монмартр, затем налево по большому кольцу бульваров до улочки Сен-Дени и по улочке этой, не то чтобы прямиком, слегка вихляя, согласно извивам улочки Сен-Дени, — до берега Сены. А на том берегу и Латинский квартал, и дальше — бульвар Сен-Мишель, или, как его зовут парижане, Бульмиш...
Но это было давно. Теперь же я поспешил купить билет на архангельский поезд и в череде румяных мальцов и девчонок, отъевшихся на яблоках в южных краях и возвращающихся к первому сентября домой на север, среди их еще более румяных мамаш доехал до станции Харовск. Там меня встретили и отвезли до самого дома Василия Ивановича Белова, который, замечу кстати, известен каждому человеку в округе (небезызвестен он также и читателям книг в Париже).
Василий Иванович сидел у окошка в своей избе-тереме высоко над землей, над травой-муравой. Изба его широка в груди и плечах, из таких она срублена сосен, каких теперь и не встретишь в наших лесах. Первой моей мыслью было: «Ну как же вздымали-то эти лесины столь высоко без подъемного механизма? Какие тут жили добрые молодцы-богатыри?..»
Хозяин открыл оконце, и лик его как нельзя более соответствовал обрамлению: крутолобый, с мягкой, льняной куделькой волос, обметанный сивой, малость рыжеющей бородой, с озерной синью во взоре... Шофер, довезший меня до места, почтительно поздоровался с хозяином:
— Здравствуйте, Василий Иванович!
Хозяин выбежал к нам и повлек за собою по широким ступеням лестницы, сначала в сутемь сеней, затем и в просторные хоромы, в горницы, пахнущие старой смоляной сосной.
Тесанные беловским дедом стены как затекли смолою без малого сто лет назад, так и остались медвяного цвета. Время превратило смолу в янтарь. Вдоль стен поставлены лавки, отменно отполированные — не только современными сукнами с примесью лавсана, но и домоткаными юбками и портами давнишних жителей Тимонихи. Лавки эти такой ширины и длины, что можно на них и прилечь, и вытянуться во весь рост с устатку.