— Записался ли кто-нибудь добровольцем в армию, чтобы защищать Америку? — спросили Орсона Уэллса.
— Куда там, — ответил Уэллс, — каждый спешил как можно скорее и как можно дальше убраться из города.
Одинокий, тронутый тлением лист
В эти дни над Нью-Йорком пронеслась влажная удушливая волна. Потом откуда-то с побережья налетел ураган, который здесь называют Газел; он коснулся города лишь краем своих тяжелых крыльев, и все окончилось высоко взлетавшими вихрями пыли, которые утихомирил и прибил к земле внезапный теплый ливень.
Ураган умчался на запад, оставив в память о себе потоки воды, руины и печаль. Испуганный Нью-Йорк отдыхал; в Сентрал-парк медленно входило красноватое, спокойное, слегка сентиментальное бабье лето. Посыпались багровые листья, в прозрачной мгле ранних вечерних зорь заблистали освещенные окна небоскребов.
Богатые красавицы с Пятой авеню начали кутать своих собачек в теплые попонки. У этих собачек худощавые выбритые тела и тонкие лапы; они удивительно напоминают своих хозяек; те и другие кажутся поразительно неуместными в этой стране предельной целесообразности. Красавицы в самом деле молоды и одеты более чем изысканно, они бледны и трагичны в своей аристократической скуке. Люди напрасно ищут в их жизни что-то загадочное: они читают абстрактную поэзию, покупают оригиналы картин, холят тело электрическим массажем и придерживаются строгой диеты, ежедневно измеряя объем талии и бюста. Они поддерживают свое существование фруктовыми соками, постными бифштексами и не менее постной грустью. И, конечно, деньгами богатых родителей.
Я ежедневно встречал одну из них — черноволосую, стройную и загадочную. Она прогуливалась по каменистым дорожкам, вдоль ровных рядов подстриженного кустарника; маршрут ее прогулки был неизменен, как путь часовых стрелок. Она то и дело нелюбезно обращалась к собачке и, без видимой причины, за что-то пеняла ей. За что — было ведомо лишь ей и собачке. Она останавливалась дважды: у бюста Вильяма Шекспира и у своей скамеечки под нью-йоркским деревом с красивой поредевшей листвой; она неизменно читала «Идиота» Достоевского. Все та же книга и все та же печальная улыбка, которую обращала к доброму князю Мышкину эта красавица, возлюбленная знаменитого баскетболиста, с которым она проводила каждый вечер в баре отеля, здесь же неподалеку.
Было время, когда опадают листья.
Я не решался заговорить с ней, потому что не совсем удобно заговаривать с незнакомыми женщинами на улице. Но я садился на ту же скамью, и эта роскошная, лишняя девушка из соседнего дома отмечала про себя мое присутствие. Однажды перед ней остановилась рыжая девица с огромными клипсами в розовых ушах; разговор их был интимным.
— Кажется, Сэмми свободен? — сказала та, в клипсах.
Красавица взглянула на своего песика и ответила с драматической интонацией:
— Он знает, что я занята, Сидни!
— Я могу вести себя с ним как мне будет угодно? — спросили клипсы.
— May be[20], — недружелюбно ответила черноволосая и с подчеркнутой нежностью прижала к себе собачку.
— Все еще «Идиот»? — недвусмысленно молвила Сидни с клипсами. — Это, очевидно, связано с Сэмми?
— Нет, только со мной! — ответила вторая. — Увидишь, меня тоже зарежут огромным ножом, как Настасью Филипповну.
— Для этого Сэмми слишком ничтожен, — ревниво заявила рыжая и вежливо распрощалась.
Они чем-то очень напоминали друг друга, несмотря на то, что выглядели совершенно по-разному.
От отеля Плацца курсируют старые фиакры — память о викторианском Нью-Йорке. Здесь, в Сентрал-парке, — озеро, зелень и темный солнечный свет меж деревьев.
На скамье лежит одинокий, тронутый тлением лист.
В полдень она ушла домой, оставив после себя аромат миндаля и джина.
Ей 19 лет, а быть может, еще меньше; она слишком умна, чтобы читать комиксы, слишком цинична, чтобы ее мог возвратить к жизни проповедник Билли Грэхем, у нее слишком хороший вкус, чтобы ей хотелось выйти замуж за европейского маркиза.
Вот она и томится в Сентрал-парке, неподалеку от дома своих родителей.
Здесь — тихо.
Стачка на пятой авеню, классово-сознательный капиталист и растоптанная визитная карточка
На Пятой авеню, неподалеку от отеля, сегодня бастовали служащие магазина шелковых изделий фирмы Бартон. Витрины пылали фиолетовым светом — это излюбленный цвет бартоновского дамского белья. Там стояли немного комичные манекены в голубых, розовых и белых рубашечках из дакрона, их улыбка, по сравнению с улыбками женщин перед витриной, вовсе не казалась искусственной. То была улыбка людей из порядочного общества, точно скопированная, даже с капелькой сарказма, свойственная манекенам, актерам, духовным отцам и кандидатам на выборах, улыбка, сдобренная толикой национального оптимизма.
Перед магазином прогуливался тощий мужчина в пенсне: он был втиснут между двумя негнущимися, точно риза, щитами. На щитах было написано:
Тощий человек в пенсне был явно недоволен своей участью, которой он скрепя сердце покорился, видимо, исключительно из чувства солидарности с коллегами. Было похоже, что он принадлежит к категории служащих, оплачиваемых получше, возможно, это был бухгалтер. Мимо него двигалась надушенная, элегантная толпа Пятой авеню, и наш забастовщик, против своей воли, взывал к ней не только плакатом, но и слегка охрипшим неуверенным голосом:
— Не покупайте, пожалуйста, в этом магазине. Mister Barton is unfair[21].
Воротник его пальто был поднят, и он старался поглубже упрятать голову. Неожиданно перед ним остановилась дама, одетая с причудливой изысканностью; она покачала красивой американской головкой и укоризненно проговорила:
— That's you, mister Schnitzer?[22]
— Ox, к вашим услугам, — голосом, полным страдания, отозвался несчастный Шнитцер.
Элегантная дама уже не обращала на него внимания и прошуршала дальше, оставив колеблющегося пикетчика в облаке крепкого аромата сирени. Мистер Шнитцер почувствовал себя раздавленным. Теперь он подавал голос только изредка, внимательно приглядываясь к прохожим.
Наконец прибыла подмога: смуглый, явно итальянского происхождения продавец со звучным голосом. Он хлопнул бедного господина Шнитцера по спине и не без иронии во всеуслышание похвалил его:
— Mister Schnitzer, — воскликнул он, — вы знатно квакали, вылинявшая шкура!
— Могу я уйти? — спросил мистер Шнитцер с надеждой в голосе.
— Бог с вами, — ответил итальянец, — бегите домой, старый революционер!
И загорланил голосом, потрясшим Пятую авеню:
— Не покупайте у Бартона, Бартон мошенник!
То была более цельная натура, чем раздвоенный мистер Шнитцер.
Поблизости находился еще и третий актер этой маленькой драмы на Пятой авеню, который в силу каких-то обстоятельств пока держался в тени. Это был розовощекий господин, на чьем лице, как в зеркале, отражалось все, что происходило в его, как видно, самодовольной душе. Он несомненно жестоко страдал от каждого выкрика буйного итальянца, причем на его физиономии последовательно изображались ужас, гнев и под конец решимость. Итальянец перешел тем временем к более действенной форме борьбы против несправедливого мистера Бартона и запел нечто, звучавшее приблизительно так:
«Бартон не выполняет договора,
обожди, ты будешь еще горевать,
можешь сохнуть в своем магазине,
никто не придет у тебя покупать!»