Он был низкорослый, на вид почтенный седовласый человек в очках в роговой оправе, одет хорошо, франтовато, глаза морезеленые, повадкой тих и непритязателен. Под всем этим таился спятивше шкодливый извращенный дух, что уже в тот первый миг начал себя проявлять, когда он сказал: «Да, Джек, тебе только надо научиться правильно выполнять свою работу, и все будет в порядочке — вот, к примеру, делаешь сейчас уборку — погляди-ка, иди сюда». Настоял, чтоб я зашел поглубже к нему в жилье, где он мог говорить тихо. «Когда ты, погляди-ка, ты не… (Я начал различать безумное в его заиканьях, передумываньях, икоте смысла) — …не одной шваброй моешь гальюн и палубу», — мерзко произнес он, тоном мерзким, чуть не рявкнув, и я, где минуту назад восхищался достоинством его призвания, великими навигационными картами у него на рабочем столе, теперь сморщил нос оттого, что понял — идиотский этот человек весь залип на швабрах. «Бывают такие штуки, микробы называются, знаешь», — сказал он, как будто мне это неведомо, хотя что он понимает в том, насколько мне наплевать на его микробы. Вот мы утром в калифорнийской гавани обсуждаем такие вопросы в его безупречной каюте, она все равно что царство перед моим трущобным чуланом, и какая ему будет разница, да ни в жисть.
«Да, так и буду делать, не беспокойтесь — э — дядя — капитан — сэр —» (без понятия, как натурально разговаривать в новых морских милитаризмах). Глаза его заискрились, он подался вперед, что-то нездоровое было и что-то еще, какая-то карта в рукаве. Я обслуживал все каюты комсостава, выполняя бестолковую работу, вообще-то не очень понимая как, и ждал, когда Джорджи или кто-нибудь мне покажет. Дремать днем некогда, с бодуна днем пришлось делать судомойство за 3-го кока у раковины на камбузе с огромными котлами и сковородами, пока мужик не пришел из профкома. Здоровый армянин с близко посаженными глазами, жирный, вес около 260; он что ни день перекусывал на работе — сладких картошек, куски сыра, фрукты, все он попробовал, а между съедал плотные трапезы.
Его каюта (и моя) была первой в коридоре по левому борту, лицом к баку. По соседству жил палубный механик, Тед Джойнер, один; частенько и не раз по вечерам в море он приглашал меня к себе коксануть и вечно с доверительной глубокоюжной цветистолицей дружелюбной и — «Щас я те правду скажу, мне на самом деле не нравится такой-то-и-такой-то, и вот мне оно каково, но я те правду скажу, ты поссушь, ни хера те не вру, а я те правду скажу, дело тут просто во-ну мне вообще-то это не нравится, и я те правду скажу, мямлить не стану; я ж не мямлю, Джек?» Тем не менее первый благородный господин всего судна, он был откуда-то из глубин Флориды и тоже весил 250, вопрос только в том, кто ел больше, он или Гаврил, мой большой сожитель, 3-й кок; я бы сказал, что Тед.
А теперь я вам правду скажу.
Дальше по соседству жили два грека-уборщика, один Джордж, другой никогда не разговаривал и едва ли представился вообще — Джордж из Греции, а «Либерти» это фактически было греческим, только плавало под американским флагом, кой множество раз впоследствии трепетал над моими предвечерними гамаками на кормовой палубе. Глядя на Джорджа, я думал о бурой листве Средиземноморья, рыжевато-бурых портах, узо и фигах острова Крит или Кипр, такого он был цвета и с усиками, и с оливково-зелеными глазами, и с солнечным настроением. Поразительно, до чего он сносил шуточки всей остальной команды касаемо этой предрасположенности греков любить, когда сзади. «Ей, ей! — смеялся он рассыпчато. — В жопу, ей ей». — Его уклончивый сокаютник был молодой человек, прямо у нас перед глазами в процессе старения — по-прежнему моложавый лицом, и с любовницкими усиками, и все так же моложавый фигурой в руках и ногах, он отращивал пузо, которое выглядело непропорционально и казалось все больше всякий раз, когда я наблюдал за ним после ужина. Какой-то потерянный любовный роман попросту заставил его бросить попытки выглядеть молодо и по-любовницки, предполагал я.
Столовая экипажа располагалась рядом с их носовым кубриком, тогда каютой Джорджа; буфетчик и дневальный кают-компании явились только на второй день — потом в носовом конце лицом к носу, главный кок и 2-й кок и пекарь. Главным коком был Чонси Престон, негр также из Флориды, но сильно дальше из Кизов, и он фактически смахивал на вест-индца, помимо обычного американского южного негра с жарких полей, особенно когда потел у плиты или молотил по говяжьим вырезам тесаком; отличный повар и милый человек сказал мне, когда я мимо проходил с тарелками: «Что у тебя там, милый?» И весь жесткий и жилистый, как боксер, черная фигура его совершенна, непонятно, как он не растолстел на тех потрясающих ямсах и ямсовых подливах, и рагу из свиных голяшек, и южной жареной курицы, что сам и готовил. Но при первой чудесной еде, что он приготовил, раздался низкий спокойный угрожающий голос светловолосого кудрявого шведа-боцмана: «Если нам на этом судне солить еду не надо, значит, мы не хотим, чтоб ее солили», и През ответил ему с камбуза точно таким же низким и спокойным угрожающим голосом: «Не нравится — не ешь». Видно было, тучи сбираются на рейс…
2-й кок и пекарь был хипстер, профсоюзный чувак, то есть деятель — поклонник джаза — франт — мягкий, усатый, элегантный, бледно-золотого окраса кок синих морей, который мне сказал: «Чувак, не обращай внимания на жалобы и выступления ни на этом судне, ни на каком другом, где можешь в будущем затусить, просто делай свою работу как умеешь хорошо, и (мырг) у тебя все получится — папаша, я врубаюсь, ты понял, да?»
«Еще б».
«Значит, просто не парься, и мы будем одна большая счастливая семья, сам увидишь. Я в том смысле, чувак, это ж люди, — только и всего, все люди. Главный кок През, люди — настоящие люди — капитан, старший стюард, ладно, нет. — Мы это сечем — мы вместе стоим».
«Врубаюсь».
В нем было больше 6 футов, носил шикарные белые с синим парусиновые туфли, фантастически роскошную японскую шелковую спортивную рубашку, клево купленную в Сасэбо. У койки его огромное дальнобойное портативное радио, коротковолновый «Зенит» ловить бопы и шмопы мира отсюда до жарчайшего Мадраса, но никому не давал послушать, если самого при этом не было.
Мой здоровенный сожитель Гаврил, 3-й кок, тоже хипов был, тоже профсоюзник, но одинокий большой жирный скрытный нелюбящий и нелюбимый жлоб моря: «Чувак, у меня все пластинки, что Фрэнк Синатра вообще записывал, включая “Не могу начать”, сделанную в Нью-Джерси в 1938 г.».
«Не рассказывай мне, что у него все как-то развиднелось?» — подумал я. И был там Джорджи, чудесный Джорджи и обещание тысячи пьяных ночей в таинственном пахучем океано-препоясанном мире Ориента. Я был готов.
После того как всю вторую половину дня я мыл камбузные котлы и сковороды, работенка, что я уже пробовал в 1942 г. в серых холодных морях Гренландии, а теперь счел не столь унижающей, скорее что ни на есть нырок в преисподнюю и совестью заработанные труды в пара́х, наказание в горячей воде и ошпаре за все синенебые пыхи, на которые я в последнее время налегал (и пересып в четыре сразу перед тарелками ужина), я отвалил в свою первую ночь на берегу в обществе Джорджи и Гаврила. Надели чистые рубашки, причесались, спустились по трапу в прохладе вечера: вот морские каковы.
Но как типично для моряков, они ж никогда ничего не делают — просто сходят на берег с деньгами в карманах и тупо шаркают везде враскачку и даже с неким незаинтересованным сожалением, гости из другого мира, плавучей тюрьмы, одетые по гражданке, все равно и смотреть там не на что. Мы прошли по обширным свалкам военно-морских припасов — огромных серовыкрашенных пакгаузов, дождевалки поливали утраченные лужайки, которых никому не хотелось, да и не пользовались ими вообще, а они пролегали между рельсами военно-морской верфи. Невообразимые расстояния в сумерках, и никого на виду в красноте. Грустные гурты матросов выплывают себе из гигантского макрокосмоса найти микрокосмического жучка и отправиться к удовольствиям центрального Окленда, кои числом ноль, на самом деле, только улицы, бары, музыкальные автоматы с нарисованными на них гавайскими хула-девушками — цирюльни, бессвязные винные лавки, вокруг тусуются персонажи жизни. Я знал единственное место, где оттянуться, женщин себе срастить, глубоко в мексиканских или негритянских улицах, которые пролегали на окраинах, но пошел за Джорджи и Тушей, как мы потом прозвали 3-го кока, в бар в центре Окленда, где мы просто сели в буром сумраке. Джорджи не бухал, Туша ерзал. Я пил вино, я не знал, куда податься, что делать.