Я шел в Оперу, также поесть в каком угодно ресторане, что глянулся бы, то был один из моих трезвых вечеров, посвященных одиноким вдумчивым прогулкам, но что за мрачные дождливые готические здания, и я такой иду по самой средине тех широких тротуаров, чтоб избегать темных дверных проемов. Что за просторы ночи нигдешнего города, и шляп, и зонтиков. Я даже газету не мог купить. Тысячи людей выходили откуда-то с какого-то представления. Я зашел в переполненный ресторан на Boulevard des Italiens[35] и сел далеко в конце у стойки бара, сам по себе, на высокий табурет и смотрел, весь мокрый и беспомощный, как официанты замешивали сырой гамбург с вустерским соусом и всяким прочим, а другие официанты спешили мимо, держа повыше курящиеся подносы доброй еды. Один сочувственный приказчик принес меню и эльзасское пиво, что я заказал, и я велел ему немного обождать. Этого он не понял, пить, а есть не сразу, ибо он соучастник тайны чарующих французских едоков. Те в самом начале спешат с hors d’o euvres[36] и хлебом, а затем ныряют в свои блюда (это практически всегда еще перед даже глотком вина), и только после этого сбавляют ход и давай тянуть вола, теперь вот вино промыть рот, вот беседа, а вот и вторая половина трапезы, вино, десерт и кофе, я так просто не могу.
Как бы там ни было, я пью себе второе пиво и читаю меню, и замечаю парня-американца, сидит от меня в пяти табуретах, но на вид такой гад в этом своем абсолютном отвращении к Парижу, что я боюсь спросить: «Эй, вы американец?» Он приехал в Париж, рассчитывая, что окажется под вишней в цвету на солнышке, а на коленях у него хорошенькие девчонки, и народ вокруг танцует, а вместо этого бродит по дождливым улицам один во всем этом арго, не знает даже, ни в каком квартале бляди, ни где Нотр-Дам или какая-нибудь кафешка, о которой ему рассказывали еще в баре Гленнона на Третьей авеню, ничего. Когда за сандвич платит, буквально швыряет деньги на прилавок. «Вы все равно не помогаете мне понять, сколько это на самом деле стоит, а кроме того, засуньте это себе сами-знаете-куда, а я поехал к себе обратно к своим старым минированным противолодочным сетям в Норфолк и напиваться с Биллом Эверсоулом у букмекера, и к прочим штукам, про которые вы, тупые лягушки, и слыхом не слыхивали». И гордо вываливает оттуда в недопонятом дождевике и разочарованных галошах.
Потом входят две американские школьные учительницы из Айовы, сестры в грандиозном путешествии в Париж, очевидно, они сняли номер в гостинице за углом и не выходили из него, разве что сесть в экскурсионные автобусы, которые подбирали их у дверей, но этот ближайший ресторан им известен, и они только спустились сюда купить себе пару апельсинов завтра на утро, потому что во Франции апельсины, похоже, только «валенсии», импортные из Испании и слишком дороги для чего угодно жадного, вроде простого разговления после поста. Поэтому, к своему изумлению, я слышу первые чистые колокольные ноты американской речи за неделю: «У вас тут апельсины есть?»
«Pardon?»[37] — приказчик.
«Вон они в том стеклянном ящике», — говорит другая девка.
«Окей — видите?» — показывая «два апельсина», и выставляет два пальца, а приказчик вынимает два апельсина и кладет их в кулек, и говорит хрустко через горло с этими арабскими парижскими «р»:
«Trois francs cinquante»[38]. Иными словами, 35¢ за апельсин, но старушкам все равно, сколько стоит, а кроме того, они не понимают, что он сказал.
«Это что еще значит?»
«Pardon?»
«Ладно, я в руке вам дам, а вы сами забирайте из нее свои кво-ква-кварки, нам просто апельсинов надо», и две дамы разразились приступами визгливого хохота, будто на крылечке, а кошак вежливо изымает у нее с ладони три франка пятьдесят сантимов, оставив сдачу, и они выходят — повезло, что не одиноки, как тот американский парняга.
У своего приказчика я спрашиваю, что тут по-настоящему хорошо, и он говорит: эльзасская Choucroute[39], кою и приносит. Это просто «горячие собаки», картофель и sauerkraut[40], но «собаки» тут такие, что жуются как масло, и вкус у них нежный, как букет вина, масла и чеснока, приготовленных все вместе и выплывающих из дверей кухни этого кафе. Квашеная капуста не лучше, чем в Пенсильвании, картофель у нас от Мэна до Сан-Хосе, но я забыл со всем с этим: поверх причудливая мягкая полоска бекона, которая вообще как ветчина и самолучшая закусь.
Я приехал во Францию не делать ничего, только ходить и есть, и это была моя первая еда и последняя, десять дней.
Но, возвращаясь к тому, что я сказал Паскалю, покидая этот ресторан (заплатив 24 франка, или почти $5, за это простое блюдо), я услышал вой с дождливого бульвара. Маниакальный алжирец обезумел и орал на всех и вся, и держал что-то, чего я не разглядел, очень маленький ножик или предмет, или заостренное кольцо, или что-то. Пришлось остановиться в дверях. Люди спешили мимо, напуганные. Я не хотел, чтоб он видел, как я спешу прочь — вышли официанты, стали смотреть со мной. Он шел к нам, тыча в наружные плетеные кресла по пути. Мы с метрдотелем спокойно посмотрели друг другу в глаза, как бы говоря: «Мы вместе?» Но мой приказчик заговорил с безумным арабом, который на самом деле оказался светловолос и, вероятно, полуфранцуз, полуалжирец, и у них сложилось нечто вроде беседы, а я обогнул их и отправился домой под уже проливным дождем; пришлось такси ловить.
Романтические дождевики.
14
У себя в номере я посмотрел на свой чемодан, так умно сложенный для этой большой поездки, идея которой зародилась вся накануне зимой во Флориде, пока я читал Вольтера, Шатобриана, де Монтерлана (чья последняя книга даже сейчас еще выставлялась в витринах Парижа, «Одинокий странник — дьявол»). Изучал карты, планировал везде походить, поесть, найти родной город предков в библиотеке, а затем отправиться в Бретань, где тот располагается и где море, несомненно, омывает скалы. План мой был: после пяти дней в Париже поехать в тот трактир на море в Финистере и выйти в полночь в дождевике, шляпе-зюйдвестке, с блокнотом и карандашом, и с большим пластиковым пакетом, чтобы в нем писать, то есть совать внутрь пакета руку, карандаш и блокнот и писать насухо, пока на всего остального меня льет дождь, записывать звуки моря, часть два поэмы «Море», которую озаглавлю: «МОРЕ, Часть Два, Звуки Атлантики в Х, Бретань», либо под Карнаком, либо Конкарно, либо Pointe de Penmarche[41], либо Дуарнёне, либо Плузэмедо, либо Брест, либо Сен-Мало. Там, в моем чемодане, пластиковый пакет, два карандаша, запасные грифели, блокнот, шарф, свитер, дождевик в шкафу и теплые ботинки.
Теплые ботинки еще б, я также привез с собой из Флориды ботинки с кондиционированием воздуха, предвкушая долгие жаросолные прогулки по Парижу, и ни разу их не надел, «теплые ботинки» только и носил все это благословенное время. В парижских газетах люди жаловались на месяц непрерывного дождя и холода весь конец мая и начало июня по всей Франции, который вызвали ученые, что-то ковыряющие в погоде.
И моя походная аптечка первой помощи, и варежки на раздумья хладной полночью на бретонском брегу, когда с письмом покончено, а также всякие причудливые спортивные рубашки и лишние носки, которых мне в Париже и надеть-то не пришлось, не говоря уже про Лондон, куда я тоже планировал поехать, я уж молчу про Амстердам и Кёльн потом.
Я уже скучал по дому.
Однако книжка эта — доказать, что, сколько б ни странствовал, как ни «успешен» твой вояж либо укорочен, ты всегда чему-нибудь научишься и научишься передумывать.