Прислушиваюсь. Нигде ни звука. Ни визжащих шин, ни бормота голосов, ни внезапного хохота.
Сошел с ума? Ополоумел, как тот енот в лесах Биг-Сура, либо же песочник там же, либо любой Небесный Побродяжник Ольский-Польский, либо Слабоумный Слон Баклажан Шустрован с шоссе шестьдесят шесть, и это еще не предел.
Захожу прямиком в этот околоток, вынимаю из нагрудного кармана свой американский зеленый паспорт, предъявляю его дежурному жандарму-сержанту и говорю, что бродить по этим улицам всю ночь я не могу без комнаты, и т. д., деньги на номер есть и т. д., чемодан заперт и т. д., опоздал на самолет и т. д., я турист и т. д., и мне устрашительно.
Он понял.
Вышел его начальник, лейтенант, наверное, они куда-то позвонили, подогнали машину к переднему входу, я сунул пятьдесят франков на стол сержанта со словами «Merci beaucoup»[66].
Он покачал головой.
То была одна из всего лишь трех купюр, что оставались у меня в кармане (пятьдесят франков стоят $10), и когда я полез к себе в карман, подумал, что это, может, какая-нибудь пятифранковая или десятка, как бы то ни было, выпало пятьдесят, когда вообще тащишь карту, и мне было стыдно думать, что я пытался дать им взятку, то были всего лишь чаевые. Но «на чай» полиции Франции не дают.
Фактически это и была Республиканская Армия, защитившая потомка вандейских бретонцев, попавшегося без своего люка.
Как те двадцать сантимов в St Louis de France, которые надо было сунуть в ящик для бедных, золотых, как истинная Caritas, надо было уронить их на пол околотка, когда выходил, но как такой мысли спонтанно взбрести на ум изворотливому никчемному кэнаку, вроде меня?
Либо же если мысль мне на ум взбрела б, разорались бы они о взятке?
Нет. У жандармов Франции собственная выучка.
25
Этот трусливый бретонец (я), разбодяженный двумя столетиями в Канаде и Америке, сам кругом виноват, этот самый Керуак, над которым станут потешаться в земле принца Уэльского, потому что он даже охотиться не умеет, или рыбачить, или отцов своих отстаивать, этот хвастун, этот простофиля, этот ярила и шалопай и греби лопатой грабленые грешки, это «скопище слизи», как говорил Шекспир о Фальстафе; эта фальшивая стафида, даже не пророк, куда там до рыцаря, эта опухоль смертебоязни, с набуханьями в ванной; этот сбежавший раб футбольных полей, этот художник аутов и грабитель баз, этот орун в салонах Парижа и мямля в бретонских туманах, этот шуткующий фарсёр в художественных галереях Нью-Йорка и нытик в околотках и по межгороду, этот ханжа, этот ссыкливый адъютант с портфолио, полным портвейна и фолиантов; этот цеплятель цветиков и шутник над шипами, этот самый что ни есть Hurracan[67] вроде газовых заводов как Манчестера, так и Бирмингема; этот гаер, этот испытатель мужской трусости и дамских трусиков, эта свалка костей распада, пожирающая ржавые подковы в надежде выиграть у… Этот, короче гря, перепуганный и униженный тупица-громоглас, дрыщавый потомок человека.
У жандармов «своя выучка» значит, что они не принимают ни взяток, ни чаевых, они взглядом говорят: «Каждому свое, тебе твои пятьдесят франков, мне мое достойное цивильное мужество — и цивилизованное притом».
Бум, он везет меня на бретонский постоялый дворик на улице Виктора Гюго.
26
Выходит изнуренный парень, ни дать ни взять ирландец, и запахивает потуже на себе халат в дверях, выслушивает жандармов, ладно, ведет меня в комнату рядом с конторкой, куда, наверное, парни приводят своих девчонок, чтоб там наскоряк, если только я не ошибаюсь и снова не пускаюсь в свои шуточки про жизнь. Постель идеальна, с семнадцатью слоями одеял поверх простыней, и я сплю три часа, как вдруг орут и снова дерутся за завтрак, с криками через все дворы, дзынь, блям, лязгают кастрюли и ботинки падают на втором этаже, кукаречат петухи, это Франция и утро.
Это надо видеть, да и все равно спать я больше не смогу, и где мой коньяк!
Я мою зубы пальцем над маленькой раковиной и растираю волосы кончиками пальцев, жалея, что у меня нет с собой чемодана, и выхожу на постоялый двор как есть, ища, естественно, туалет. Там старый трактирщик, на самом деле, молодой парень тридцати пяти и бретонец, я забыл или упустил из виду спросить, как его звать, но ему без разницы, насколько я диковлас, и что ночлег мне пришлось искать жандармам. «Туалет там, первый направо».
«La Poizette ah?» — ору я.
Он смотрит на меня, будто говорит: «Двигай в сральник и заткнись».
Когда выхожу, я пытаюсь добраться со своей раковинки в комнате, причесаться, но он уже выносит мне завтрак в столовую, где, кроме нас, никого.
«Погодите, причешусь, возьму сигареты, и еще, э, как насчет пива сперва?»
«Чё? С ума сошли? Кофе сначала примите, с хлебом и маслом».
«Ну, маленькое пивко».
«Ладно, ладно, только одно. Сядете тут, когда вернетесь, а мне на кухню, работать надо».
Но все это говорится так быстро и ровно, но по-бретонски-французски, для которого мне не нужно прилагать столько усилий, как в парижском французском, проговорить просто: «’Ey, weydonc, pourquoi t’a peur que j’m’dégrise avec une ‘tite bière?» (Эй, ладно вам, чего это вы так испугались, что я себе здоровье пивком поправлю?)
«On s’dégrise pas avec la bière, Monsieur, mais avec le bon petit déjeuner». (Мы не пивом здоровье поправляем тут, мсье, а добрым завтраком.)
«Way, mais on est pas toutes des soulons». (Ага, но не все ж тут пьяницы.)
«Не говорите так, мсье. Вот же, смотрите, в добром бретонском масле, сбитом из сливок, и хлебе, свежем, только что от пекаря, и в крепком горячем кофе, вот как мы трезвеем. Вот ваше пиво, voilà, а кофе я на плиту поставлю, чтоб не остыл».
«Отлично! Вот настоящий человек».
«Вы хорошо говорите по-французски, но у вас акцент?»
«Oui, du Canada».
«Ах да, у вас же американский паспорт».
«Но я не по книжкам французский учил, а дома, я по-английски в Америке не мог говорить до, ох, лет пяти-шести, мои родители родились в Канаде, Québec, фамилия моей матери L’Évêque.
«А, тоже бретонская».
«Но с чего бы, я думал — нормандская».
«Ну, нормандская, бретонская».
«То и сё — французская с Северов, как ни верти, а?»
«Ah oui».
Я наливаю себе сливочную шапку над пивом из бутылки эльзасского, на западе лучше не падало, а он смотрит с отвращением, в фартуке своем, ему наверху номера убирать, чего этот туповатый американский кэнак его задерживает и почему с ним всегда так?
Я сообщаю ему свое полное имя, а он зевает и говорит: «Way, тут в Бресте полно Лебри, пара дюжин. Сегодня утром, перед тем как вы встали, вот ровно тут, где вы сейчас сидите, компания немцев отлично позавтракала, теперь ушли».
«Хорошо они в Бресте повеселились?»
«Разумеется! И вам надо остаться! Вы ж только вчера приехали».
«Я в “Эр-Интер” поеду за чемоданом, и я в Англию, сегодня».
«Но, — он смотрит на меня беспомощно, — вы же не видели Бреста!»
Я сказал: «Ну, если я смогу сюда вечером вернуться и переночевать, в Бресте я остаться смогу, мне, в конце концов, хотя какое-то место нужно». («Может, я и не опытный немецкий турист, — прибавляю мыслью я самому себе, — раз не катался по Бретани в 1940-м, но я уж точно знаю кое-каких парней в Массачусетсе, которые тут ради вас ездили из прорыва Сен-Ло в 1944-м, точно грю») («и ребята эти притом французские канадцы».) И на этом все, потому что он говорит:
«Ну, у меня для вас сегодня вечером номера может и не оказаться, а может, и будет, все зависит, едут швейцарские группы».
(«И Арт Бухвальд», — подумал я.)
Он сказал: «Ну, ешьте доброе бретонское масло». Масло было в маленькой глиняной бадейке два дюйма высотой и такой широкой, и такой милой, что я сказал: