Стартуем мы в такси к летному полю Орли, снова под дождем, уже 10 утра, такси сквозит себе дальше с прекрасной скоростью мимо всех этих знаков с рекламой коньяка и удивительных каменных сельских домиков между ними, с французскими садиками цветочков и овощей, исключительно ухоженных, все зеленое, как, я себе представляю, должно быть теперь в Стардоброй Англии.
(Как псих, я прикидывал, что из Бреста смогу улететь в Лондон, всего же 150 миль по прямой.)
В Орли сдаю свой маленький, но тяжелый чемодан в «Эр-Интер» и после брожу вокруг часов до 12, полуденного вызова на посадку. Пью коньяк и пиво в поистине великолепных кафе, что у них в этом аэровокзале, ничего и близко столь унылого, как в Айдлуайлде-Кеннеди, с его счетом плюшевых ковров, коктейль-салонов и Всем-Тихо. Вторично даю франк даме, которая сидит перед туалетами за столом, спрашивая ее: «Зачем вы здесь сидите и почему люди дают вам чаевые?»
«Потому что я убираю уборную», — что я понимаю тут же и ценю, думая о маме дома, которой приходится убираться в доме, пока я во всю глотку ругаюсь с телевизором со своего кресла-чалки. Поэтому говорю:
«Un franc pour la Française».
Мог бы сказать: «Преисподней Белосовиной святой Терезии!», и ей бы все равно бы до лампочки. (Было бы до лампочки, но я сокращаю все, в манере великого поэта Роберта Бернса.)
В общем, теперь я пою «Матильду», потому что перезвон, объявляющий рейсы, поется в точности, как эта песня, в Орли. «Ма — Тиль — Даа» и тихий девочкоголос: «У выхода 32 производится посадка на рейс 603 Панамериканских авиалиний в Карачи» или «У выхода 49 продолжается посадка на рейс 709 авиакомпании “Кей-Эл-Эм Ройал Датч” в Йоханнесбург» и тому подобное, ну и аэропорт здесь; люди слышат, как я повсюду распеваю «Матильду», и я уже поимел долгую беседу о собаках с двумя французами и таксой в кафе, а теперь вот слышу: «У выхода 96 начинается посадка на рейс 3 авиакомпании “Эр-Интер” в Брест» и направляюсь туда по длинному гладкому коридору.
Иду я, клянусь, с четверть мили и дохожу практически до конца здания аэровокзала, и вот этот «Эр-Интер» двухмоторный, старый «Би-26», наверное, с которым озабоченные механики все возятся вокруг пропеллера по левому борту.
Пора лететь, полдень, но я спрашиваю людей там: «Что случилось?»
«Часовая задержка».
Тут нет туалета, нет кафе, поэтому я иду назад до самого конца, скоротать этот час в кафе, и жду.
Возвращаюсь в час.
«Получасовая задержка».
Решаю пересидеть, как вдруг мне надо в туалет в 1:20. Спрашиваю у видимо-испанца, явно-на-Брест пассажира: «Как по-вашему, успею сгонять в туалет на аэровокзале?»
«О, конечно, времени навалом».
Смотрю, механики снаружи по-прежнему озабоченно возятся, поэтому я спешу эти четверть мили назад, в туалет, кладу еще франк смеху ради Ла-Франсэзке, как вдруг слышу «Ма — Тиль — Даа» нараспев со словом «Брест», поэтому я, как Кларк Гейбл с его лучшей иноходью, рысю назад почти со скоростью спортивного ходока, если вы меня поняли, но, когда туда добираюсь, самолет уже рулит к дорожке, пандус откатили, по которому все эти предатели на борт вползли, и летят они в Бретань с моим чемоданом.
18
Теперь я должен барахтаться по всей Франции с чистыми ногтями и радостной туристской харей.
«Calvert!» — богохульствую я у стойки (за что мне неловко, о, господи). «Я за ними поеду на поезде! Вы можете продать мне билет на поезд? Они улетели с моим саквояжем!»
«Для этого вам надо приехать на Gare Montparnasse, но, уж простите меня очень, мсье, но это самый нелепый способ опаздывать на самолет».
Я говорю себе: «Ну да, жмотье, построили б лучше туалет».
Но еду в такси пятнадцать миль обратно на вокзал Монпарнас и покупаю билет в один конец до Бреста, первый класс, и пока думаю о своем чемодане, и что сказал Гуле, я также теперь припоминаю пиратов Сен-Мало, не говоря уж о пиратах Пензанса.
Кому какое дело? Догоню этих крыс.
Сажусь в поезд средь тысяч людей, выясняется, что в Бретани праздник, и все едут домой.
Есть там такие купе, где могут сидеть обилеченные по первому классу, и такие узкие переулки к окну, где стоят обилеченные по второму, опираясь на окна, и глядят, как мимо катит земля. Я прохожу первое купе вагона, который себе выбрал, и ничего, кроме женщин и детей. Я инстинктивно знаю, что предпочту второе. И я его предпочитаю! Потому что вижу я там не что иное, а «Le Rouge et le Noir» (Красное и Черное), иными словами, Вооруженные Силы и церковь, французского солдата и католического священника, и, мало того, еще и двух приятных с виду пожилых дам и причудливой наружности вроде-пьяного парня в углу, итого пятеро; шестое и последнее место мне, «Жану-Луи Лебри де Керуаку», как я тут же и объявляю, зная, что я дома, и они поймут, что семейство мое поднабралось причудливых манер в Канаде и США, что я и провозглашаю, разумеется, только осведомившись: «Je peu m’assoir?» (Можно присесть?). «Да», и я извиняюсь через ноги дам и плюхаюсь прямо рядом со священником, шляпу уже снял, и обращаюсь к нему: «Bonjour, mon Père»[56].
Вот как надо ехать в Бретань, судари мои.
19
Но бедный священничек, скажем, смуглый, он же шварц, и очень мелкий и худенький, руки у него дрожат, словно от малярии и, поди знай, от Паскальянской болезненной тяги к уравнению Абсолюта, а то и Паскаль, может, напугал его и прочих иезуитов своими чертовыми «Письмами к провинциалу», но, как бы то ни было, я заглядываю в его темные карие глаза, я вижу это чудно́е маленькое попугаячье понимание всего, и меня тоже, и я луплю себя в ключицу пальцем и говорю:
«Я тоже католик».
Он кивает.
«Ношу Священную Королеву, а еще Святого Бенедикта».
Он кивает.
Он такой маленький парнишка, что можно сдуть единственным набожным воплем, вроде: «O Seigneur!» (О, Господи!)
Но вот я обращаю свое внимание на шпака в углу, который ест меня глазами в точности одного моего знакомого ирландца по имени Джек Фицджеральд, и та же безумная иссохшая ухмылка, словно сейчас скажет: «Лана, где бухло спрятал в этом своем дождевике?», но он всего-навсего произносит по-французски:
«Снимайте дождевик, кладите на полку».
Извиняясь, ибо приходится стукаться коленками со светловолосым солдатом, и солдат печально щерится (птушта я ездил на поездах с австраляками через всю военную Англию 1943 г.), я запихиваю ком плаща наверх, улыбаюсь дамам, которым лишь бы только домой добраться, и к черту всех персонажей, и говорю свое имя парню в углу (как и обещал).
«А, бретонское. Живете в Ренне?»
«Нет, я живу во Флориде, в Америке, но родился и т. д. и т. п.» всю долгую историю, которая их интересует, а потом спрашиваю, как звать парня.
Имя у него красивое, Жан-Мари Нобле.
«Бретонское?»
«Mais oui». (Ну да.)
Я думаю: «Нобле, Гуле, Аве, Шанзекре, вот уж полно в этой стране забавных в написании имен», а поезд тут трогается, и священник со вздохом устраивается, а дамы кивают, и Нобле пялится на меня так, будто подмигнул бы в пропозиции, не забухать ли нам, долгая дорога впереди.
Поэтому я говорю: «Давайте мы с вами прикупим чего в commissaire»[57].
«Если хотите попробовать, ладно».
«А что не так?»
«Валяйте, сами увидите».
И точно, нам приходится нестись, петляя, чтоб ни в кого не врезаться, через семь вагонов, набитых окностоятелями, и сквозь ревущие раскачивающиеся тамбуры, и перепрыгивать через хорошеньких девушек, сидящих на полу на книгах, и избегать столкновений с толпами матросов и пожилыми сельскими джентльменами, и прочей публикой, праздничный поезд домой, вроде Атлантической береговой линии, идущей от Нью-Йорка до Ричмонда, Роки-Маунта, Флоренса, Чарлстона, Саванны и Флориды, на Четвертое июля или Рождество, и все с дарами, как данайцы, которых мы не боимся.