Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Д у н а е в с к и й. Это не пойдет.

Я р о н. Что не пойдет?

Д у н а е в с к и й. Этот номер. Музыка.

Хотя говорит он это на полном серьезе, но чем черт не шу… чем Дунаевский не шутит… Но нет! Ему, оказывается, «это место с самого начала не нравилось, оно скучно, и сейчас он окончательно убедился, что никуда не годится, так что не пойдет».

Я р о н (задыхаясь от танца и от злости). Ка-ак — не пойдет? Ну нет, так нельзя… с тобой невозможно… ты всегда так… Опять задержка… А дирекция торопит, у них…

Д у н а е в с к и й. Никакой дирекции и никакой задержки — завтра принесу.

И действительно, «завтрашний» танец оказывается веселей, эксцентричней, и, прослушав, Григорий Маркович кричит мне:

— Видишь! А ты вчера орал: «Задержка»! «Дирекция»!

— Я???

Незадолго до войны он предложил мне написать сценарий музыкального фильма. Это должна была быть история паренька-маляра, сына бедных родителей, будущего композитора. Исааку Осиповичу хотелось внести в сюжет многое из своей биографии. Оба мы были заняты, и работа велась спорадически, встречи были редкими. Мы придумали сюжет, я написал два-три стихотворения для песен, несколько сценок (помню одну: маляр висит высоко в люльке и поет). Дело хотя и медленно, но подвигалось, и, может быть, получилось бы что-нибудь интересное, если бы не война…

Дунаевский ненавидел начетчиков в искусстве, схоластов, безвкусных, равнодушных чиновников, ненавидел злобно, тоже «от всей души». И как ему было не злобствовать, когда, помню, принимая спектакль «Чайхана в горах», некий член комиссии, перестраховщик, требовавший запрещения музыкального номера, но не добившийся, записал в протокол обсуждения свое «особое мнение»: «Разрешить 32 такта фокстрота для характеристики западноевропейского буржуа»!!

И помню, как Дунаевский обрадовался, когда я прочитал ему слова С. В. Рахманинова из письма к С. Т. Морозову:

«Жалею, что слухи о целой серии написанных мною фокстротов неправильны. Охотно написал бы их, так как люблю в них их своеобразный и неподражаемый ритм».

А некоторые наши горе-критики считали эти ритмы чуть ли не контрреволюцией в музыке! «Легкая музыка» — самые эти слова приводили многих тогда в бешенство.

А ведь Дунаевский — один из самых блестящих представителей именно этого жанра, и она ему легко давалась, эта легкая музыка! Я как-то застал его дома в работе над музыкой к кинофильму и хотел тотчас же уйти, чтобы не мешать.

— А вы мне не мешаете, я как раз хотел вам позвонить…

И он затеял очередной спор, прерывая работу, чтобы возразить мне и, прерывая спор, чтобы сочинять, писать, перечеркивать («Не получается, не годится!»).

Он словно был весь наполнен мелодиями, и, мне кажется, будь он ленивее, менее подвижным, он, как Россини, — чтобы не нагнуться, не поднимать упавшего листка с музыкой, мог сочинить новую мелодию! Мелодиям было тесно у него в голове…

Но если он писал легко, это отнюдь не значит, что писал не трудясь. Не-ет! Не делайте, молодые композиторы, этого соблазнительного вывода из моих слов. Ежедневно с раннего утра Дунаевский работал, жадность его к работе была неуемной. Он полушутя упрекнул меня в том, что я не предложил ему писать музыку к моей комедии «Людовик …надцатый», а сам в это время, как раз в эти дни, усиленно писал своих «Женихов».

Как-то я поддразнил его, что, мол, нотной бумаги он изводит кипы, а музыки получается мало. Дуня хитро сузил левый глаз и бросился к книжному шкафу.

— Знаете, что говорил Чайковский?.. Сейчас… сейчас… Ага! Вот: «Я каждое утро сажусь за работу и пишу; и, если из этого ничего не получается сегодня, я завтра сажусь за ту же самую работу и пишу, пишу день, два, десять дней, не отчаиваясь, если все еще ничего не выходит, а на одиннадцатый, глядишь, что-нибудь путное и выйдет…». Так вот, у Чайковского на одиннадцатый, а у меня черт знает на какой, но иногда выходит!

— Почти то же самое советовал Гоголь Соллогубу: «Возьмите перо и пишите: сегодня мне что-то не пишется, сегодня мне что-то не пишется и т. д. … наконец надоест и напишется!»

— Ну, если такие гении…

— Подождите, не горячитесь! У Толстого я вычитал, не помню где, нечто обратное: «Писать нужно только тогда, когда не можешь не писать».

— А я всегда не могу не писать, значит, я не толстовец, а чайковец!

В 1955 году я дал Исааку Осиповичу прочитать водевиль, который заканчивал. Пьеса ему понравилась, и мы договорились, что он будет писать музыку к ней, как только закончит «Белую акацию»: «Если у нас не очень выйдет с водевилем — превратим его в оперетту», — и он взял у меня один сольный номер и один дуэт, но их вернули мне через несколько дней — они были у него в кармане пиджака.

Двадцать четвертое июля 1955 года. Воскресенье. Дуня потащил меня на бега. Я не любитель этого зрелища и скоро утащил его к себе домой. После обеда мы разошлись, а к девяти часам мы были приглашены на день рождения к Бороде.

Была такая Борода в Москве, которую знал весь актерский люд. Банкет ли по поводу юбилея, премьера ли, Новый год или просто товарищеская встреча — все тянутся к Бороде. Это Яков Данилович Розенталь, для всех нас не только директор ресторана ВТО, но и обаятельный человек, наш общий друг.

Мы разошлись раньше, чем обычно, потому что Дунаевский торопился — с утра надо было спешно заканчивать клавир «Белой акации».

С утра. Роковое это было утро. В 10 часов мне позвонили:

— Дунаевский умер.

— Что-о-о?..

Такси… Несколько минут… и я вижу Дуню. На кушетке. Бездыханного. А около рояля на полу бутылочка, рюмка и мокрое пятнышко — разлилась микстура, сосудорасширяющее. Он попросил домработницу сварить кофе (а больше никого дома не было), стал капать в рюмку и не успел. Упал.

* * *

Чудесную, ласковую народную музыку творил Дунаевский. «Я глубоко убежден, однако, что музыкальное будущее России безгранично», — писал С. В. Рахманинов. И в это музыкальное будущее России, Советского Союза, всего мира значительная страница вписана Исааком Осиповичем Дунаевским.

Музыки к моему водевилю Дунаевский не написал (да я его и не закончил), но одна маленькая памятка о совместной с ним работе у меня есть. Совсем недавно мой очень давнишний друг, Д. М. Персон, хорошо знавший Дунаевского и теперь подготовляющий сборник его писем, рылся в архиве нотографии и библиографии его и нашел там «Песню шута», про которую я и забыл. И теперь очень обрадовался… вспомнил… Сидели мы после концерта за столом небольшой компанией: Владимир Хенкин, Виктор Хенкин, Дунаевский и я. Разговор, конечно, шел о песнях. Вот Виктор и стал жаловаться: очень трудно подбирать, создавать новый репертуар.

— Подбирать не то слово, — сказал он, — не из чего! Приходится искать стихи, потом уговаривать композитора, потом…

Дунаевский, улыбаясь, прервал его:

— Композитора вы уже уговорили, ищите поэта!

Тогда Виктор молитвенно сложил руки и бросил на меня умоляющий взор:

— Алеша? А?

— Витя, вам сказано: поэта ищите! А я? Какой я…

Д у н а е в с к и й. Поэт вы, конечно, никакой, но для пустяка, для песенки вас, судя по предыдущей продукции, хватит, а психология шута вам более или менее… сродни. Попробуйте!

И я стал думать. Конечно, от шута до конферансье — один шаг… Но куда шагать? И вдруг озарило…

В 1910 году умер Марк Твен. Когда редактор газеты «Одесские новости» получил телеграмму об этом, он стал искать, кому поручить написать некролог. А в Одессе в это время жил Александр Иванович Куприн. Кому же, как не ему, первейшему писателю… Долго искали его и лишь глубокой ночью нашли в дачной местности Большой Фонтан, где он спал после обильного ужина, съеденного явно не всухомятку. Привезли его в город прямо в редакцию.

Утром в газете появилась статья Куприна, взволнованная статья-некролог. Содержания ее я не помню, но название «Умер смех», короткое, емкое, чеканное, необычное, осталось в памяти. И теперь, через сорок лет, подсказало тему: «Шута хоронят, умер смех…» И вот появилось наше совместное детище — музыка И. Дунаевского, слова мои.

45
{"b":"829153","o":1}