Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот кто никогда и ни при каких обстоятельствах не поступался своими принципами в искусстве! Он, может быть, последний на русской сцене романтик, страшно злился, когда ему приклеивали ярлык «хранителя традиций каратыгинской школы пафосной декламации». Но, конечно, играя классических героев, он всей душой старался уйти от домашней, обыкновенной, опрощенной читки стиха и даже прозы. Все — каждая интонация, каждый жест — было у него выверено до мельчайшей детали, он отрицал игру по вдохновению и прекрасно играл… по вдохновению!

В 1918 году он наконец, после долгих лет мечтаний, сыграл Эдипа. На премьере весь трепетал от волнения, в антракте упал в обморок, играл, как сам потом говорил, не контролируя себя, и играл замечательно! А потом играл холодно…

Когда я позвонил ему, он не подошел к телефону — волновался, отдыхал, готовился к спектаклю и просил прийти вечером в Большой драматический театр, где он в то время служил, что я с удовольствием и сделал. А удовольствие было большое. Кто играл! Отелло — Юрьев, Дездемона — Мария Федоровна Андреева, Яго — Николай Федорович Монахов!

После спектакля у себя дома Юрий Михайлович разошелся — шутил, рассказывал смешные эпизоды из своей театральной жизни. Один из этих рассказов, очень характерный для Юрия Михайловича, мне особенно запомнился. Рассказ о том, как он был приглашен в летнем сезоне сыграть несколько раз немецкого наследного принца в пьесе «Старый Гейдельберг». Я видел его в этой роли. Влюбленный юноша, романтик, веселый, компанейский студент — и все же принц, немецкий принц… Юрьев играл и молодую восторженность, и влюбленность, и придворную торжественность в присущих ему сдержанных тонах: не пугал и не смешил.

Сборы были плохие, и антрепренер стал намекать, что ни пьеса, ни гастролер не оправдывают себя. И произошел, как рассказывал Юрий Михайлович, такой диалог:

— Хотите, Иван Иванович, сыграю на сборы?

— Как это?

— Вечером увидите.

И вечером он играл «на полный ход». Конечно, без вульгаризации, без грубого нажима, а просто в другом ключе: вместо лирики — сентиментальность, вместо интимных переживаний — бурные страсти, все это абсолютно в рамках театрального приличия, но подчеркнуто.

После спектакля прибежал антрепренер.

— Юрий Михайлович! Вы кудесник! Смотрите, что делается. Смеются! Плачут! Прелесть! Ну теперь пойдут сборы! Я всегда говорил, что Юрьев — чудный артист! Прошу вас сегодня отужинать со мной!

И вот во время этого ужина-надежды, ужина-поощрения Юрьев, выслушав все панегирики, сказал своим чопорно-холодным тоном:

— Так вот, уважаемый Иван Иванович, должен вас предварить, что таким образом играть я больше никогда не буду…

В этом весь Юрьев!

Когда пришел к концу срок моей командировки и надо было возвращаться в Москву, у меня заболела нога. Так как ни трамваев, ни извозчиков в Петрограде не было, потащился я пешком в домашней туфле с Лиговки на Дворцовую площадь в учреждение, где нужно было получить обратный билет. Но командировка была просрочена, и билета мне не давали — стали гонять из комнаты в комнату. Раздраженный, обессиленный, стоял я в каком-то коридоре возле комнаты, где уже побывал, не решаясь войти в другую… Вдруг:

— О! Товарищ Алексеев! Что вы здесь делаете? И чего это у вас выражение лица прямо как с кладбища? — услыхал я абсолютно южный говор. Рядом со мной стоял полный человек, улыбающийся, казалось, не только лицом, но и руками, животом, всей фигурой.

— Не узнаете? Уточкин.

Должно быть, на моем лице толстяк прочел такое удивление, что счел нужным успокоить меня:

— Не бойтесь, я не Сергей Исаевич с того света, это я взял себе его фамилию за псевдоним.

— Вы артист?

— Что я, с ума сошел?! Я — администратор.

— А-а… В каком театре работаете?

— В театре?! Ха! В театре пусть работают шлапаки (слово это я запомнил, но что оно означает, забыл спросить)! Я уполномоченный по Шаляпину. Ну, вожу Шаляпина.

— О-о… А я и не знал, что Федор Иванович здесь, в Петрограде!

— Вы не знали? Так я тоже не знаю! Он вовсе в Симферополе, а здесь его вагон.

— Подготовляете его гастроли?

— Какие могут быть гастроли? Я приехал за его семьей. Или нет, кажется, за вещами, не помню.

— Как это не помните? Ничего не понимаю.

— Ну я забыл, что у меня в командировке написано, вещи или семья, факт тот, что Шаляпина я не привез, а вагон колбасы-таки привез. А вы что привезли? Что увозите? Ничего?! Как — ничего? Нет, честное слово, шлапак! Едет из Ростова пустой! Там же рыбец!! А туда везите камешки для зажигалок, там они на вес золота, и очень портативно. Не хотите? Как хотите. Ну а что вы здесь стоите, как бедный родственник?

Узнав про мою беду, Уточкин рассмеялся:

— Шлапак! Билет ему нужен! Тоже проблема! Идемте!

Не знаю, что подействовало — имя Шаляпина или симферопольская колбаса, но через пять минут билет у меня был.

Приковылял я домой, а там ждет самая старшая моя сестра Ольга, та самая сестра, которую в 1905 году, когда нас выслали за границу, привезли на вокзал жандармы. И тут душа моя, разум мой повернулись на сто восемьдесят градусов: полярные они люди, этот лже-Уточкин и иже с ним и сестра Ольга и те, кто с ней.

Была она по тогдашним понятиям человеком со странностями: небольшого роста, одетая по каким-то своим правилам гигиены, вооруженная тремя пенсне: одно для чтения, другое для улицы, третье вообще для жизни. Вечно углубленная в свои мысли, благодушно-слабохарактерная в быту и сурово-непримиримая в политике, она принадлежала к той когорте старых большевиков, которые поражали своей огромной эрудицией и своей малой заинтересованностью в благах земных. Партийная кличка ее была «Антонина».

Помню, в шестнадцатом году она пришла навестить меня осенью, в дождь в рваных башмаках. Я уговорил ее взять двадцать пять рублей на новые (а стоили они шесть-восемь рублей), но через неделю встретил ее на Невском в тех же рваных.

— Ты не обижайся, — сказала она застенчиво, — нужно было собрать для одного… Словом, я отдала…

И повел я ее за ручку в магазин и обул.

В семье у нас над ней постоянно подшучивали, так как ее жизненные принципы, манера держать себя с людьми были несколько иными, чем те, по которым жили средние интеллигентные семьи, как наша. Например, была у нас горничная, деревенская девочка лет шестнадцати, Фрося; подруги и кавалеры звали ее Фроськой, а Оля величала ее Ефросиньей Матвеевной. Когда ночью дворник открывал ей ворота и протягивал руку за гривенником, она крепко пожимала ему руку, так как считала, что чаевые унижают дворниково достоинство. Когда отец, поддразнивая ее, спрашивал: «Оля, когда же ты выйдешь замуж?» — она вспыхивала, меняла пенсне, несколько мгновений как бы изучала отца и потом говорила: «Попрошу без пошлостей!»

И тут же сама вместе с нами смеялась.

Но когда дело доходило до разговоров политических, она или отмалчивалась — негоже ей было дискуссировать с отцом, он был кадетом, — или забрасывала его уничтожающими цитатами и репликами.

И вот бывают же такие совпадения. Как-то соседка по дому Б. М. Федорова дала мне книгу Леонида Шинкарева «Длинная командировка», про ее мужа, старого большевика. Читаю и вдруг… про Олю! В марте 1917 года в Петроградском комитете разбирался вопрос о восстановлении в партии Михаила Х., жена которого оказалась провокатором: «С сентября 1907 года по 1910 год она состояла на службе в Петербургском охранном отделении и провалила сто девятнадцать работников». М. И. Калинин сообщил, что рабочие в районах выражают Х. доверие, товарищ с завода Айваз говорит, что его считают честным человеком. Большинство за восстановление. Кто против? Товарищ Антонина. Ольга Григорьевна! Оля, моя непримиримая Оля! Потому что «речь идет о чести партии» и она не допускает никаких компромиссов!

Через год после Октябрьской революции, когда разруха в стране росла и жить становилось все труднее, отец раздраженно говорил: «Что может быть хорошего, когда Оля взяла власть в свои руки!»

31
{"b":"829153","o":1}