Пришел Леня Муругов, шумно с каждым здоровался, Антонину Сергеевну расцеловал. Плюхнул на стол измятый портфель, достал оттуда ком. Развернул тряпицу, показывал купленный на Урале камень. В серой ноздреватой породе толщиной в палец кристалл, снизу прозрачнее, цвета бутылочного стекла, а сверху мутный. Леня уверял, будто свою покупку он перепродаст не менее чем за восемь тысяч. Отдал он за камень тысячу двести пятьдесят. Все понимали: Леню надули, да он и сам знает, что надули.
Человек с соседнего стола кивал Антонине Сергеевне. Настолько все здешнее — с Колей в его шикарном песочном костюме, полумраком, запахами, лицами — было отдалено от ее уваровской жизни, что она не сразу узнала Полковникова. Он также здесь был другой. Моложе, парнишкой, казался в полумраке, ладненький, загорелый, в расстегнутой до пупа рубашонке и выгоревших джинсах. Лапатухин знал приятеля Полковникова, называл «стариком», спрашивал о делах, а писатель попросил у соседей пару сигарет. В конце концов Полковников и его товарищи подсели к ним со своими чашечками и рюмками. Выпили за Лапатухина — как шепотком сообщили Антонине Сергеевне, днями Всесоюзное радио объявило о получении Лапатухиным премии ЮНЕСКО имени Миклухо-Маклая за русско-папуасский словарь. Лапатухин в качестве уполномоченного Морфлота пробыл в Папуа девять месяцев, поездку устроил его тесть адмирал.
— Как будет по-папуасски топор? — спросила Антонина Сергеевна.
— Топор и будет, — Лапатухин хохотнул. — Названия орудий, одежды кое-какой, предметов пришло к ним с Маклаем. Примерно пятая часть русских слов.
— Двадцать пять тысяч долларов, это ведь какие деньги, — изумилась Антонина Сергеевна. — Полсвета объездите.
Лапатухин в ответ раскрыл рот в протяжном «Ва-а» — и закончил свирепым: «Ап!»
Антонина Сергеевна отшатнулась. Посмеялись. Полковников по-свойски, чуть покровительственно пояснил ей:
— Всесоюзное агентство по авторским правам. — И кивнул на своего товарища: — Работает там, в ВААПе.
Товарищ, тихий, улыбчивый, покивал:
— Что и говорить, ВААП берет большие налоги.
— Берите вы эти доллары! Покатаемся по свету и без них, — сказал благодушно Лапатухин и вернулся, как он выразился, к «графическому образу» журнала «Дельфин».
— …Или взять за основу оформления стиль некой отстраненности… Так нарисуют, будто дело происходит на другой планете.
— Под Рокуэлла Кента или под Рериха? — сказал Полковников.
— Хм… может быть, — согласился Лапатухин, — или под Сальвадора Дали.
Они сидели, сдвинувшись головами, в душистом облачке, где смешались запахи коньяка, табачного дыма, кофе, разломленных апельсинов. Разговор шел о журнале общества Освода «Дельфин». Первый номер выйдет в январе. Номинально главным редактором будет старичок адмирал, боевой друг лапатухинского тестя. Рудоля на положении зама главного, тянет все сам. Писал записку в верха о журнале, цифры собирал: в стране в год тонет черт-те сколько, куда годится такое?.. Отставные адмиралы лишь подписывают составленные им письма. Сейчас бумагу выбивают, ездят с адмиралом по министерствам, в Совмин. Одно утешение: старикам адмиралам не отказывают, стоят они на своем, как в бою. Журналу утвердили двенадцать собственных корреспондентов в крупнейших портах мира.
Они перебрались в ресторан. Сафари, вот как называется Колин костюм, вспомнила Антонина Сергеевна. Ей было весело. Писатель, отведя от рта сигарету и выпустив дым, глядел, как дым уходит в раструб светильника.
— Марсель и Сидней у меня забрали, здесь я пас, — говорил Лапатухин, самим тоном намекая, что здесь не его дела, участвуют высшие сферы. — Что остается редакции? Посчитаем. Рио-де-Жанейро, Лондон, Нью-Йорк, Иокогама, Владик… Ну, это и разговору нет, отдам с ходу… Александрия, Копенгаген…
— П-пунические войны, — перебил вааповец.
— Не понимаю, докладывайте яснее, — сказал Лапатухин.
— Непременно журналу нужен исторический отдел, — продолжал вааповец. — Войны на море Карфагена и Рима. Реконструкция триремы. К чертям собачьим Сальвадора Дали. Каперский флот Ивана Грозного. История водолазного костюма.
— Старик, ловлю на слове, — сказал Лапатухин. — Отдел создаем, в завы тебя. Насчет оформления не тарахти, мы тут с тобой не сечем. Хорошей бумаги нам не дают, печататься будем в Югославии, может, даже сшивать не будем… вроде «Кобеты и жиче». Придется держать там своего техреда, мне мотаться туда. Соглашайся старик. Надоест на отделе, поедешь собкором в Марсель.
— М-марсель занят.
— К тому времени Марсель освободится, будет занят Лондон, — сказал Полковников.
Лапатухин осуждающе взглянул на Полковникова, покрутил головой: дескать, неосторожно говоришь, чего не следует.
— Мур-ра ваши Марсели, — сказал Леня. — Разве с Алма-Атой сравнишь? В октябре там теплынь, радуги в фонтанах.
Вааповец поднялся и ушел. Полковников движением головы указал ему вслед, шепнул Антонине Сергеевне:
— Начинал у меня в молодежке литрабом. Выступает по любому вопросу.
— Ты на мужа сердитый?
— Что он не отказался идти в райисполком? На него не сердит, на ребят тоже. Зачем им пораженец?.. Что я им могу сказать? Чтобы не верили рентгеновским снимкам? Но я вернусь еще, через журналистику вернусь.
Антонина Сергеевна вновь пошла звонить Вере Петровне, шел одиннадцатый час. Телефон-автомат занимал вааповец, он говорил на весь вестибюль:
— …дела сами не делаются, дарлинг! И еще две зарплаты просажу!.. Да так, везунок один!.. Ты его не знаешь.
Возвращаясь к столику, Антонина Сергеевна увидела оголенный стрижкой мальчишеский затылок Коли. Поняла, что не пойдут они в «Прагу» на веранду. Хорошо ему здесь. И завтра придут, она заплатит за стол.
Присвоить имя знаменитого земляка уваровской детской библиотеке оказалось наисложнейшим делом, следовало, так сказали Антонине Сергеевне, записаться на прием к одному из заместителей председателя Совета Министров РСФСР и положить перед ним решения райисполкома и облисполкома.
Отобранные в дар картины, этюды, подмалевки были развешены и расставлены в мастерской в том порядке, в каком, по представлению Веры Петровны, они будут размещены в уваровской картинной галерее.
В свой последний московский вечер Антонина Сергеевна навестила двор, где на газетах перебивался ночи ее отец. Старушки рядком сидели у подъезда, может быть, среди них ногаевская соседка, латышка, учившая Антонину Сергеевну печь пироги с корицей? Роман Ногаев живет в новом районе, дочь на выданье. Как не поддаваться времени?..
Возле памятника Пушкину ее ждали Ногаев, тучный, остроглазый, и Коля в своем изрядно помятом бежевом костюме. Прохаживался Лапатухин с трубкой. Отправились в ресторан ВТО. Там Лапатухин с одним целовался, другому махал. Ногаев, раздувая ноздри, заказывал еду, с удовольствием оглядывался, тоже махал. За солянкой перестал раздувать ноздри, рассказывал о делах, за тем и встретились.
— Устал я от своего «Веселого лайнера»… — Ногаев посмотрел ей в глаза. — Приморско-Ахтарск, Ейск…
— Кому же все удавалось, милый, — ответила она. — Ты не свернул, бьешься, колотишься… Цену своей стойкости один человек знает.
Напомнила, как двадцать с лишним лет назад в ресторане выговаривала Ногаеву: он помешал официанту налить водку в рюмки, — что положено это делать официанту.
— Ты меня потом дразнил «камильфо». Я ведь впервые была в ресторане.
— Тоня, я дал тебе адрес сына, — сказал тяжело Коля. — Парню пятнадцать лет, а он про меня не знает. Окажешься в Москве в другой раз… меня нет в живых… Ты повидайся с парнем.
Коля давил своим тяжелым молчанием. Ногаев, глядя на одну Антонину Сергеевну, стал вспоминать, как он репетировал «Ромео и Джульетту» в школьном спортзале.
— Эх, Тоня, прорвись мы тогда, Таганку бы опередили, — говорил Ногаев. — А может, я с досады, на излете амбиции?.. Может, дано не было?.. Спектакль возникает из сегодняшнего воздуха… Два десятка людей на сцене и тысяча в зале проживают некое событие. Подышал актер в тишине — и услышали: ангел пролетел. Спектакль возник из воздуха и растаял. Нет ничего бессмысленнее вчерашней афиши. Создать спектакль — значит иметь фасеточные глаза, а ноздри… О, ноздри режиссера! Юным голодным человеком он соскочил на полустанке, нахватал у торговок кульков: этого давайте, того сыпьте. В вагоне водил ноздрями в столбе запахов. Мелкий жареный карась в газетных лохмотьях, сквозных от жира. С молодой картошки кожура снимается — одним движением, нечто девичье в ее наготе, а дух водянистый, слабый. Все перешибает запах малосольных огурцов — молодецкий запах укропа, смородинового листа, липовой кадушки! Огурец с треском разваливается под ножом, половинки отпрыгивают в стороны!.. Через двадцать пять лет этот парень ставит любовную сцену. Пять дней, месяц мучается. Вдруг делает темноту, черное дерево, музыку Малера — безумного австрийца. Под деревом камни. Луна. Тогда из черноты рембрандтовских углов склубится что-то вдруг и спрячется туда же!.. Режиссер и сам не знает, откуда взялась сцена. Солдатки на полустанке, старушечьи лапки-царапки, девичье лицо — все бессознательно закрепилось с запахом малосольных огурцов на полустанке… Эх, ничего-то не сделано. Я вырос из обаятельного юноши — с тех пор проходят мимо меня. Ну да, теперь актеры сами ставят спектакли! Я опоздал на поезд по независящим от меня обстоятельствам. Я человек, которого подвела дорога. У меня осталось мало времени. Двигаться, двигаться!