После торжественного бала штаб Костюрина и его свита разошлись на покой кто куда. Большинство офицеров устроилось на стульях и на полу в танцевальном зале.
Было известно, что тот, кто утром проспит отъезд Костюрина, навсегда закроет для себя двери в его дом. И в соответствии с законами, действующими на маневрах, пойдет под суд. За то, что спал на часах.
Павел улегся на траве, подложив под голову седло, перед комендатурой, рядом с журчащим в осоке ручейком. Хорошо выспавшийся гусар, им разбуженный, укрыл своего офицера одеялом, под которым до сих пор сам спал, и остался сторожить лошадей.
Одеяло для этого гусара в Среме было единственной крышей над головой, когда он женился. И сейчас он таскал его с собой по свету вместе с женой и детьми, с которыми поселился на Подоле, следуя за Исаковичами в Россию.
Звали его Маринко Мойсилович, родом он был из Голубинцев.
В ту ночь, перед зарей, Миргород освещала луна в первой четверти.
Кругом все утихло.
Гусар в ожидании Павла спал возле лошадей как зарезанный, потом, вертя по сторонам головой, поглядывал на офицера, к которому был приставлен коноводом. Тот вздрагивал, крутился и бормотал во сне. А на рассвете Маринко увидел, что Павел лежит неподвижно под натянутым до носа одеялом и словно бы не спит. Лежит с открытыми глазами. И смотрит на месяц.
Потом на Подоле Маринко рассказывал, что Исаковичи спят с открытыми глазами, сам, дескать, видел.
Костюрин отбывал из Миргорода не верхом, а со своей семьей в экипаже, запряженном четвериком. Офицеры почтительно сопровождали его верхами, подобно тому, как Маринко сопровождал Павла, ворча по дороге что-то себе под нос.
Комендатура в Миргороде в то время находилась на главной улице, длинной и прямой, утопающей в зелени лип и акаций, под которыми выстроились в две шеренги деревянные расписные дома, увитые вьюнками и обсаженные подсолнухами и боярышником. Все это уже увядало, высушенное жарким, затянувшимся летом.
Заросли репейника, высоко поднявшись над землей, заглядывали в каждый двор. Утром в Миргороде пахло коровами. В центре города великие события в России оставили неизгладимый след и знак, напоминающий людям о том, что произошло с народом и целой страной. Это была большая аркада с подстриженными, как в Версале, деревьями. А внутри — гранитная барочная клепсидра в виде сухого колодца. Памятник, поставленный сто лет назад, увековечил — должен был увековечить — присоединение Украины к России.
Торжественная церемония проводов генерал-губернатора Киева происходила здесь.
В то утро возле памятника, под высоким флагштоком, с которого свисал вышитый на желтом шелку черный двуглавый орел Российской империи, стоял на часах Псковский драгунский полк, в котором служили и сербы.
Толпы переселенцев Новой Сербии и русских мужиков из окрестных сел собрались к восходу солнца поглазеть на парад и на отъезд Костюрина. Среди них было немало казаков и татар.
Поднявшись, Исакович направился прямо к комендатуре, где умылся у колодца. Потом зашел внутрь, чтобы его почистили, надушили и заплели косицу. Костюрин в окне еще не показывался. Павлу заплетали косицу, когда пришел Мойсилович и доложил, что его у ворот ждет брат.
За воротами Павел увидел Петра; тот стоял у его лошадей, прислонившись, словно в изнеможении, к дереву. Весь всклокоченный, бледный, похудевший, будто его всю ночь трепала лихорадка.
Треуголка съехала набок, мундир у ворота разорван, сапоги грязные. Петр был явно пьян. Ни сабли, ни офицерской перевязи.
Когда Павел подбежал к нему, Петр сказал, что разыскивал его вчера вечером, а сейчас выскочил на минутку — он под домашним арестом — с одной просьбой.
Голубые глаза Петра стали зелеными и сверкали бешенством.
Он стоял, словно чем-то кичился.
Павел схватил его за рукав и увел в густую заросль.
Петр сказал, что хочет отослать жену. И просить помочь уговорить Трифуна и Юрата, чтобы они не препятствовали этому и не позорили семью на чужбине. У Варвары в Бачке есть состояние. В Славонии живут ее родные тетки. Бедствовать она не будет.
Она молодая, выйдет замуж.
Их ребенок умер.
Тесть его проклял.
И ему не уйти от этого проклятья.
Он не желает таскать жену из лиха в беду.
Что было, то было, но он хочет умереть в одиночестве.
Не нужна ему жена из милости!
Павел попытался его прервать и уговорить продолжить этот разговор в Киеве, или когда он приедет в Бахмут, а приедет он скоро.
Однако Петр сердито оборвал его:
— Я прошу тебя еще похлопотать у Витковича, чтобы меня не вызывали на суд, не показывали, как медведя на ярмарке. Пусть лучше лишают чинов и увольняют в отставку. Не желаю, чтобы меня допрашивали и потом судачили на мой счет да жалели. Не нужна мне и земля. Пусть только оставят меня в покое.
Не он командовал, а Шевич. Шевич выбрал место для кавалерии. Не он назначил ночлег в селе, другие послали его в мышеловку. Будь его воля, он воевал бы иначе. Вечно ему приходится страдать по милости других. Корнеты, лейтенанты, премьер-лейтенанты, капитаны, секунд-майоры, премьер-майоры, подполковники, полковники — все топчутся друг за другом по кругу. Командуют. А генералы ведут — направо, налево, вперед, назад, стреляй, не стреляй… Да если бы ему дали свободный казачий курень под команду, он, Петр Исакович, готов поклясться и побиться об заклад, что доскакал бы до самого Азова.
Не надо его учить, что такое война. Он сам кого угодно научит. А то привязали его к лейтенантскому чину, как к колотушке, потому все так и кончилось. Скорей бы уж сбросить гусарский мундир!
Знает он и то, что Живан Шевич распускает слухи, будто у него не все дома после того, как конь ударил его копытом в голову. И как мужчина, мол, неполноценный стал. Ладно, ладно, кто-нибудь за все за это поплатится. Говорят, будто Павел опять попал в милость к Костюрину. Вот он и просит брата выхлопотать ему в Киеве отставку. Это его последняя просьба.
Павел обнял его и попросил дать ему неделю срока. Пусть Петр ни о чем не беспокоится. Он, Павел, даст взятку кому следует. О суде и речи быть не может. Но пока Петр должен молчать как рыба.
— И, кстати сказать, если бы на суде прочли, каким ты был сирмийским гусаром, всем стало бы стыдно. А что касается Варвары, не расставайся с ней. Никому из нас бог не дал такой жены. Ты просто ослеп. Протри глаза, посмотри, ведь сотни мужчин не спускают с нее взгляда! Весь Киев готов перед ней расстелить бархат, чтобы она не ступила в грязь. А принадлежит она тебе одному. Какой же ты муж, если сейчас, после смерти твоего ребенка, предлагаешь ее другому, становишься сводником? Или сорока у тебя мозги выклевала?
Какое-то мгновение казалось, что Петр в бешенстве и отчаянии накинется на Павла с кулаками.
Но как раз в этот миг подкатил экипаж Костюрина и остановился у ворот комендатуры. Разгоряченные кони встали на дыбы. Слуги соскочили с облучков и принялись их успокаивать, а рота пехоты стала оттеснять толпу, собравшуюся на другой стороне улицы.
Павел видел только, что Петр опустил голову и надвинул треуголку на глаза, словно ему мешало солнце.
И стоял так перед ним, бледный, осунувшийся, и смотрел на него с тоской. Потом выпалил скороговоркой:
— Слушай, каланча! Ты меня сюда привел, но сейчас, хоть мы и братья, а, как вавилоняне, не можем друг друга понять! Вот так! Гоню я жену, братец любезный, не потому, что это мне приятно, а потому, что потом — поздно будет! Она молода, перед ней все еще дороги открыты. Пусть едет, пока еще молода, пока ей до смерти еще далеко!
Потом Петр быстро повернулся, словно боялся встретиться с Костюриным, и ушел, точно конюх, что сторожил лошадь.
Павел уже не мог ни задержать его, ни пойти за ним.
Усевшись в седло, он поскакал к группе офицеров, что собирались перед комендатурой возле экипажа Костюрина.
В свите Павел ехал в самых задних рядах.
Все, что после этого еще происходило в Миргороде, он воспринимал как во сне.