«Нам не ведомо, в чем мы провинились, чем вызвана эта реформа…»
Они не хотели отдавать крепости, бастионы и шанцы и грозили переселением в Россию уже десять лет назад, когда их начали гнать не только из крепостей в Чонграде, Араде, Чанаде и Заранде, но и выселять из укрепленных городов Поморишья, Потисья и Бачки.
Чего им было бояться в Европе?
В просвещенном государстве, где был суд и судьи?
Но они кричали: «Судьи — наши гонители! Белое называют черным! Мало того что нам отказывают, они скоро нас в жупаниях запирать и бить будут!»
«Как только кончается война, землю — и войсковую — возвращай!»
«Заключен мир — оружие, добытое на войне, отдавай!»
«Добро свое в уплату налогов продай!»
«А на продажу дается шесть недель!»
Почему они кричали? — Отвечают: «Нет сил зло терпеть!»
Что было причиной переселения стольких бедняков? — «Беда нестерпимая!»
В Киеве, где принимали поселенцев, в те годы ощущалось сильное веяние проводимых в России реформ.
Петр Великий послал на смерть родного сына, только чтобы не сел на престол человек, который захочет изменить все им созданное. Одним из последних его изречений перед смертью было: «К чему законы? Их писать напрасно, если никто их не выполняет!»
Его престол унаследовали женщины! У каждой была своя партия.
А меняли их и сажали на престол гвардейские офицеры.
Министры же, сказывают, только и занимались тем, что оглядывались по сторонам, где бы что украсть.
И, как бывает в подобных обстоятельствах, среди охватившего всех безумия и отчаяния, летели головы тех, кто стоял выше всех, как высокие деревья, возвышавшиеся над лесом. В армии это были немцы: Миних, мечтавший завоевать Константинополь; Остерман, мечтавший создать в России флот, который мог бы победить флот шведов, — обоих постигла мучительная смерть в сибирской темнице.
Остался лишь шотландец Ласси{35}.
Однако один из этих иностранцев герцог курляндский Бирон{36} почувствовал, что язва России — ее дворянские полки: Преображенский, Семеновский, Измайловский. Бирон назвал их янычарами. Солдаты и офицеры этих полков должны стать такими же, как и все прочие, и тогда Россия будет непобедима!
Костюрин, генерал-губернатор Киева, был единственным в его фракции русским. Русским медведем.
Исаковичи вскоре испытали это на собственной шкуре.
Русский медведь, которого Павел увидел впервые в то воскресенье, на самом деле оказался поджарым мужчиной с русыми, тронутыми сединой волосами, собранными в сильно напудренную косицу.
На вид ему было лет шестьдесят. Старость только начала к нему подступать.
Бросались в глаза его стройные ноги в великолепных французских сапогах и белых лосинах. Ступал он легко, но твердо, словно ноги его были древками полкового знамени, которое несут, подняв высоко вверх.
Среди сопровождавших его офицеров, которые услужливо старались держаться у него за спиной, были гренадеры в голубой форме и пехотинцы в зеленых мундирах с красными отворотами и белыми кокардами. Костюрин держался прямо, был строен и, видимо, силен, хотя и тонкого сложения. На нем был черный узкий мундир, наподобие французского фрака, расшитый золотом, с большими серебряными пуговицами на рукавах и отворотах. Казалось, генерал весь усыпан золотыми цветами. А пуговицы, пришитые в строгом порядке, напоминали солдат на учении.
Костюрин, несмотря на свой возраст, был еще красивый мужчина.
Судя по носу, он был из крестьян. А судя по зеленым добрым глазам — князь.
Единственно, что в нем было медвежье, это очень густые брови. Выделялась на его красивом лице и кожа, вся покрытая морщинами, жесткая, словно опаленная солнцем и лютыми морозами, обветренная свирепыми бурями.
Темную кожу на лице особенно подчеркивало белое жабо, со множеством сборок и черной шелковой опушкой.
О Костюрине говорили, что он примерный супруг и отец, но во время учений и на маневрах наказывает с жесточайшей строгостью. Эта непомерная русская строгость напугала и опечалила Исаковича и прочих сербских офицеров на русской службе. Она казалась им неожиданной, непонятной и жуткой.
Они со страхом слушали рассказы о том, как членов царской семьи Петра Великого уводили из Зимнего дворца в казематы Петропавловской крепости, как были смещены верховные командующие Миних и Остерман, как их пытали и выслали в Сибирь. Кровь леденела в их жилах, когда они узнали о том, что людям вырезают языки и что жена Бестужева попала в Сибирь.
Наслушавшись подобных рассказов, Юрат принес в дом кнут.
Жестокость эта была тем непостижимее, что по рассказам, которые Варвара и Анна слышали в Киеве, она вовсе не противоречила необычайной нежности и мужчин и женщин. О царице шептали, что ее первой любовью был простой казак, который хорошо пел. Дамы, приехавшие этой зимой из Москвы, рассказывали, что во время представления в театре один маленький кадетик заснул в гардеробной и царица собственноручно раздела его и уложила в постель.
Но самым нелепым было то, что и за такие разговоры — даже шепотом — сажали в тюрьму.
Костюрин в сопровождении бригадира Витковича вышел из гостиной в увешанный знаменами коридор. Сербских офицеров представлял сын генерала Шевича, Живан, громко выкрикивая их имена и чины.
Витковичу хотелось, чтобы Костюрин принял Исаковичей хорошо.
Живан Шевич старался их изобразить повесами, бездельниками и дураками. Он сразу же поставил Исаковичей в дальний угол и всячески обходил их. Список офицеров, представленных Шевичем, готовил некий албанец Шейтани Албанез, которого Павел знал еще по Осеку.
Вместе с отступавшей от Скопле австрийской армией наряду с сербами ушло и довольно много албанцев, поселившихся потом в Среме, немало их вместе с сербами и хорватами прибыло в Россию. Иван Албанез привел 459 человек.
В то утро Исаковичей в списке Шейтани не оказалось. Белокурый статный красавец Шевич улыбался, и дерзкая улыбка не сходила с его уст.
С первой четверкой, представленной Шевичем, Костюрин покончил в две-три минуты. Пока он осматривал застывшую по стойке «смирно» среди мертвой тишины вторую четверку, до сознания Павла дошло только то, что Шевич выкрикивает имена и чины лейтенантов Джюрки Гаича и Михаила Гайдаша, и на какое-то мгновение ему примерещилось, что он спит и видит во сне, как он в Темишваре, в казарме, пришел на рапорт к Энгельсгофену.
Гаич и Гайдаш жаловались, что Хорват ущемил их офицерские права и не выплатил причитающихся им денег. Костюрин приказал подать жалобу письменно и сначала — Хорвату. И вообще не досаждать ему материальными делами. Он, Костюрин, отныне принимает дома только тех сербов, кто приходит по военным делам. А материальными вопросами и легализацией занимается генерал Бибиков.
Потом, смягчив голос, он заметил двум офицерам по-дружески, что это не означает отказа в их жалобах. Пусть скажут в Киеве всем своим, что он хорошо понимает, как трудно молодым офицерам-переселенцам. Особенно тем, кто приехал с семьей. И все же пусть не теряют надежды и не беспокоятся о будущем. О них печется государыня.
Два приехавших с Витковичем офицера, капитан Павел Кнежевич и лейтенант Станиша Кнежевич, просили разрешения подать челобитную, чтобы поехать за семьями и привезти их в Россию.
Костюрин одобрил это с тем, чтобы сначала бумаги послать в Санкт-Петербург, генерал-прокурору Никите Юрьевичу Трубецкому{37}, дабы узнать его мнение. Несколько офицеров, приехав по тому же поводу в Австрию, были арестованы.
Капитан Гаврило Новакович и лейтенант Георгий Новакович покорнейше просили разрешения подать челобитную о переводе в Санкт-Петербург. Им хотелось бы служить в сербском гусарском полку.
Костюрин повернулся к Витковичу и, кисло улыбнувшись, заметил:
— Господа немного опоздали! Сербский гусарский полк служил еще царице Анне. Почти пятьдесят лет тому назад. Господам следовало поторопиться и прибыть в Россию раньше, чтобы служить в столице, в этом гусарском полку. Надо было приехать с Божичем Паной и другими! А сейчас придется подождать.