Ей все представлялась Дунда на коленях у Юрата. Анна была на восьмом месяце, и бедную женщину каждую минуту тянуло съесть лимон или выпить кисленького. Ревность съедала ей душу.
Хотя зима была на исходе, внезапно налетели предвесенние сильные ветры, так что Исаковичам пришлось класть на крышу камни и поленья. И метели напоследок особенно свирепствовали.
И эти метели словно бы меняли характер Анны и Варвары.
С виду Юрат Исакович, казалось, не переменился, стал только еще шире, грудастее, сильнее. И все же это был уже не тот человек, которого в Варадине и Темишваре товарищи знали как рубаху-парня.
Юрат уже не мог спать на майорше и потому на ночь укладывался на татарских подушках в ногах жены, словно она, прости господи, ему мать. И уже не смеялся так часто и не был таким веселым, как в своем отечестве.
Ни полученный им чин, ни поселение на Донце его не радовало, очень беспокоился он и за жену. Юрат нашел ей повивальную бабку, маленькую, кругленькую женщину, которая уверяла, что в ее руках ни один новорожденный ребенок еще не умирал. В штаб-квартире судачили, будто при крещении детей порой случаются и казусы. У священника замерзнут руки, он и выронит ребенка.
И хотя то была глупая офицерская шутка, новоприбывшим это казалось вполне правдоподобным, потому что говорили об этом с самым серьезным выражением лица.
Анна ждала родов в следующем месяце.
И она была уже не такой веселой, как на родине.
После пяти лет счастливого замужества, в которое она вступила семнадцатилетней девушкой, ее влюбленность в мужа несколько угасла.
Она непрестанно целовала мужа, словно была ему не жена, а любовница. Она была по-прежнему хороша, несмотря на беременность, и по-прежнему красивы были ее глаза и губы, но источником радости и веселья в доме Анну уже не назовешь.
Она боялась рожать на чужбине. Когда муж вечером приходил из штаб-квартиры и укладывался после ужина у ее ног, она, бросив на него взгляд, быстро отводила от него глаза, словно они чужие.
Часто Юрат заставал жену у замерзшего окна — она дышала на покрытое ледяными узорами немецкое (в те времена редкое в Киеве) стекло, протирала его пальцами и смотрела на лютующую зиму.
Тщетно он себя спрашивал, что она там высматривает и о чем думает?
А когда однажды Юрат укорил жену за то, что она так к нему переменилась, Анна повернулась к нему, как тигрица, и запальчиво проговорила:
— А ты чего хотел бы? Чтобы я обо всем забыла и плясала бы от радости, глядя на свою немощь? Радовалась, что не вижу своих детей, которых оставила в Нови-Саде и кто знает, когда увижу! Дома у матери я легко рожала, сын и дочь, точно цыплята, вылупились. А здесь, на чужбине, кто знает, что меня ждет?
На другой день, во время ужина, когда вся семья сидела при слабом свете свечей за столом, Анна повторила это при всех.
Юрат, не любивший, чтобы жена касалась семейных дел, хотя сам он о своей семейной жизни и семейной жизни братьев говорил не стесняясь, напомнил Анне, что она в Киеве и что рядом с ней муж, который ее любит, заботится о ней и убережет ее от всякого зла во время родов, как, собственно, и положено мужу.
— Глядите-ка на него, — воскликнула Анна, — какой праведник! Сущий святой! А ты забыл, толстяк, что было в Токае? Как Бирчанская у тебя на коленях сидела? До чего распалил, а?
Досточтимый Юрат Исакович был огорошен, когда жена все это выпалила в присутствии родных, и с большим трудом кое-как ее унял.
В тот вечер они легли спать, не сказав друг другу ни слова.
На другой вечер все повторилось сызнова.
Бедняжка Варвара пыталась успокоить невестку, хвалила Юрата, говорила, что он хороший муж, но он и сам заметил, что стоит ему подойти к Анне, как ее охватывают гнев и тоска.
Он давно уже позабыл, как они бродили в подвалах Вишневского между бочками, позабыл и грудастую Бирчанскую, которая, выпив вина и расшалившись, села к нему на колени.
Сколько раз пытался он образумить жену.
«Все это по молодости лет и от страха рожать на чужбине, — думал он. — В семнадцать лет ее выдали замуж, как выдавали и других девушек из богатых домов. А теперь вот ей надо рожать без матери среди чужих людей в незнакомом городе! Неизвестность, снег и холод и подействовали на нее. Все это пройдет!»
А поскольку он уже не мог засыпать на майорше, впрочем теперь уже не майорше, а капитанше, Юрат принялся ластиться к жене днем и всячески уверял все семейство, что нет на свете человека, который бы так любил свою жену, как он Анну. Что его любовь — навеки! Что союз между мужем и женой может разорвать только старость и смерть!
Но и это не успокоило Анну.
Она капризничала и днем.
И окидывала его презрительным взглядом.
Юрат обычно на каждой вечеринке, перед тем как уйти домой, танцевал с женой полонез. А танцевал он его так, как пляшут коло. Покрикивая и повизгивая.
Затем он церемонно целовал Анне руку и громко, во всеуслышание, восклицал:
— Ни у кого нет такой жены в Неоплатенси!
Однако, когда на следующий день за ужином он попытался повторить это свое утверждение, Анна едко бросила:
— Гляди-ка, гляди! А что было в подвале, уже позабыл? Я перчатки своей не позволила Вишневскому поцеловать, а ты? Вспомни, кого ты, как турецкий паша, сажал на колени? Знай, никогда я этого не забуду!
Юрат, начавший в России добавлять к своему имени фамилию «Зеремский», взялся объяснять родичам, которые уже разбавляли свою речь русскими словами, что́ по-сербски означает упомянутая Анной «перчатка».
Ему хотелось слова Анны обратить в шутку, не придавать им в глазах братьев значения.
Однако Анна повторила все сначала.
Тогда Юрат перестал есть, окинул умоляющим взглядом присутствующих, каждому заглянул в глаза, словно искал защиты у христиан в борьбе с невидимым чудовищем, но при свете мигающей свечи не прочел в них никакого ответа. Почувствовав себя одиноким за этой семейной трапезой, он выругался, чего при жене никогда еще не делал.
Но в ближайшие же дни все повторилось снова.
Анна упрекнула его грудастой Бирчанской не только во время ужина, но и в спальне, когда они остались одни. И расплакалась.
Юрат лишь перекрестился.
Он никак не мог себе представить, что их супружеская жизнь, протекавшая пять лет в любви и согласии, может омрачиться из-за такой чепухи. Расстроиться из-за того, что подвыпившая девица плюхнулась к нему на колени, когда они сидели среди бочек. Ведь это была шутка. И не села же Дунда к нему на колени в рубахе! Да и просто не было возможности и времени ей помешать.
Неужели какая-то вертихвостка может расстроить брак мужа и жены, которые во взаимной любви народили детей и чувствуют друг к другу бесконечную супружескую привязанность?
Да и та девка из Токая вовсе не помышляла о худом.
Во всяком случае, сейчас, в Киеве, Юрату казалось, что Анна делает из мухи слона. Все это чистая чертовщина. Шутки старого ненавистника рода человеческого — сатаны!
Юрат снова попытался образумить жену, доказать, что их хочет поссорить нечистая, темная сила. И ласково принялся еще и еще раз объяснять, что произошло в Токае.
Но все было напрасно.
Анна, грустно на него поглядывая, отворачивалась и говорила, что она не слепая и все хорошо видела. Это не каприз, но их любовь не хуже и не лучше, чем у всех прочих на свете. Она или Бирманская, ему все равно!
Юбка как юбка!
Лучше было бы им там, среди бочек, в Токае умереть.
Тщетно просил ее Юрат вспомнить, как счастливо они прожили пять лет, не сказав друг другу дурного слова, как любили друг друга. За эти пять лет у него и в мыслях не было пожелать другую женщину.
Ему не в чем себя упрекнуть.
А весь свет знает, что у пьяной снохи и деверь на уме.
Анна — единственная женщина, которую он будет любить до конца своих дней!
Однако Анна плача отвечала, что она жалеет, что не может теперь же оставить его, как Кумрия — Трифуна, и уехать к своей матери.