История эта странная и невероятная.
Отъезд Павла из Токая его родич отмечает по старому календарю днем мученика Аверкия, то есть 22 октября 1752 года. У папежников в Неоплатенси это был день святого Карла Боромейского, которого, как и Аверкия, никто не знал.
Была пятница и для одних и для других.
В четверг в Токае было полнолуние.
Исакович в тот день встал рано и выехал на заре.
Вишневский через почтмейстера Хурку послал Павлу карету, которая должна была отвезти его самого и его багаж, и также дал адрес, по которому он может остановиться в Уйгели.
От Уйгели Исакович ехал верхом на низкорослой горной лошадке, походившей на спокойного мула, а точнее, поскольку спокойных мулов не бывает, на спокойного осла, какие встречаются в горах. Впереди Павла ехал вожатый, который должен был проводить его в Польшу до Ярослава. Как прежде провожал Юрата и Петра.
Это был очень подвижный, но молчаливый словак. Ехал он молча, молча ел, а далеко опередив Павла, только махал ему рукой.
Поэтому у Павла создалось впечатление, будто он безмолвно поднимается в горы и его молча ведут куда-то в вышину.
За ним потихоньку следовал возок брата.
Человека, шагавшего рядом с возком, тоже нанял Хурка.
До Уйгели путешествие было нетрудным. Дальше до Дукли дорога без конца петляла и становилась все тяжелее и круче.
Они ехали, сокращая путь, лесными дорогами. А только что проложенный Карпатский большак походил скорее на корчевье, чем на царский тракт.
Поздней осенью из Венгрии со всех сторон собирались в Дуклю ехавшие в Польшу путники, старавшиеся как можно быстрее перевалить через Карпаты. Все боялись, что их застигнет непогода, которая, как говорили, в горах ужасна. Бурям, ливням, наводнениям, по рассказам путешественников, нет конца. А еще через месяц все занесет снегом. Все превратится в мертвую, безлюдную ледяную пустыню.
Медведи среди бела дня станут выходить на тракт.
В сумерках стаи волков начнут провожать путников своим воем.
Однако проезд Исаковича не был отмечен ни в книгах почтмейстеров горных селений, ни в церковных книгах, где записывают покойников, которых хоронят на сельских кладбищах. И в трактирах никто не приметил этого одиноко путешествующего человека.
Одинокий проезжий не оставляет за собою следа.
Возом больше, возом меньше на большаке — кто запомнит?
А если запоздалый путник и замерзнет среди снегов, то лишь весной люди наткнутся на человеческие кости близ дороги или пару обглоданных волками сапог.
И тут уж не угадаешь, что за человек закончил таким образом в Карпатах свой жизненный путь.
Однако Павел Исакович, выехав из Уйгели, очутился среди прекрасной, почти идиллической природы, в краю с мягким климатом, среди еще зеленых лесов, сходившихся к обочинам дороги, которая, уходя вдаль, постепенно поднималась в гору. Все вокруг зеленело, золотилось, алело, сверкало, блестело в лучах осеннего солнца.
Осень в том году выдалась погожая, сухая и теплая. Солнце всходило над Уйгели огромное, ясное, небо было таким синим, что казалось, оно останется таким навеки.
И только далеко в горах с вершины на вершину прыгали легкие облачка.
Австрийские талеры Марии Терезии в те времена принимали по всей Европе с охотой, они были в цене, но Хурка все-таки уговорил Исаковича купить такие вещи, которые, по его словам, ценились в России в два, а то и в сто раз больше.
Этот смиренный тихоня в черном костюме перед отъездом Павла накупил для него в обедневших за время войны дворянских домах Токая ворох всевозможных вещей, которые ценились в России дороже серебра.
Павел вез целое богатство: новые гусарские русские попоны, доломаны, чикчиры, сапоги, шпоры, какие он видел только у Вишневского. Несколько новых пистолетов, среди которых два французских. Уйму серебряных пуговиц, застежек, ножей, трубок. Были тут и рубахи, и кальсоны, и портянки. Кроме того, Хурка купил ему, вернее продал за полцены, как продают только краденое, несколько дорогих колец, перстней, медальонов. За них, уверял Хурка, офицерские жены в Киеве платят баснословные деньги. Все это, по словам почтмейстера, он раздобыл в окрестных венгерских дворянских усадьбах.
На возке было также несколько бочонков знаменитого толчванского вина — не от Вишневского, а тоже купленного Хуркой для Исаковича. Эти бочонки, уверял почтмейстер, отворят в Киеве капитану и те двери, которые не могут отворить ни слезы людские, ни золото.
Исакович взял все это без всякого желания, как по принуждению.
Но позже он убедился, что почтмейстер, бог знает почему, оказал ему великую услугу. В Киеве Исакович вскоре прослыл богачом.
Но беззаботность Павла и внутренний покой, обретенный им после того, как он уехал из Уйгели, имели совершенно иные причины. Дело было не в покупках, не в осязаемых вещах, не в реальности, а в его душевной настроенности. Павлу казалось, будто он идет куда-то вверх, в вышину. Дорога, поднимавшаяся в горы, вела в Россию!
И солнце сияло над горными вершинами так ярко!
Как некогда уроженец Корфу, обер-кригскомиссар Гарсули, так и Павел внезапно увидел яркий свет, силу, мощь, красоту солнца, которое всех нас греет и дает нам жизнь. Но если кастрат Гарсули обожал солнце потому, что оно согревало его отекшие ноги, то Павлу оно представлялось сверкающей над головой саблей. Сидя верхом на лошади, он то и дело поднимал голову. И так и ехал, подставив лицо солнцу.
Часа через два начался лес. Павел что-то бормотал от избытка чувств и лошади, и самому себе. Он вдруг попал в незнакомый, невиданный им прежде мир, который показался ему еще удивительнее того, в котором он жил раньше. Как и другие его соплеменники, Исакович никогда не размышлял о природе, никогда не вглядывался в лес. Он привык жить среди природы. Лес как лес. Но сейчас, отправляясь верхом на лошади в чужие края, он с удивлением наблюдал, как перед ним возникают огромные, точно церкви, дубы, буки с переплетенными ветвями, с толстенными кряжистыми узловатыми стволами и целым дождем желтой и жухлой опадающей листвы.
В тот день его поначалу поразило солнце — огромное и сверкающее.
Потом — лес, показавшийся непроходимым зеленым океаном.
В тот день Павел был задумчив еще и от сознания того, что, хоть и едет один, отныне он не одинок, а лишь один из многих, кто едет в Россию.
За несколько месяцев, проведенных в Вене, у Павла действительно появилась на висках седина, и высокий стан его чуть сгорбился, — а ведь ему еще не исполнилось и сорока; однако на пути в Россию он снова выпрямился.
Он уезжал с чувством, что навсегда покидает мир, в котором жил прежде, что оставляет не только свой дом в Темишваре, не только родичей, могилу жены в Варадине, но целый народ, с которым связан кровью. Павел все с большим удивлением углублялся в чащу переплетающихся деревьев с черными стволами и корявыми ветками, нависавшими над головой, все тут было для него новым, необычным, словно он видел лес впервые в жизни. Лучи осеннего солнца освещали пестрый ковер зеленой и желтой листвы, переливающейся золотистыми, красными, коричневатыми и темно-бурыми красками. Над Павлом вместо неба склонились в осеннем уборе деревья. А лес становился все гуще, деревья поднимались все выше и уходили все дальше в горы. И когда, сидя в седле, Павел оглядывался, ему казалось, будто лес покрывает землю не только Токая, откуда он выехал, но подбирается к предместьям и крышам Вены, где он был, и к незабвенному, милому его сердцу Дунаю. Будто он покрывает всю венгерскую низменность, захватывая и Буду, и Рааб, и запомнившийся ему Визельбург.
Но свет осеннего солнца пробивался не только на корчевье под ногами лошади Исаковича, но и падал на его треуголку, доломан, грудь и веки, когда он их закрывал.
Горная лошадь, не торопясь, спокойно покачивала его, как ребенка в люльке, и легко поднимала его быстрым и верным шагом в гору. Пни она обходила, едва касаясь их своим длинным хвостом.
В лесу его удивляло не только причудливое переплетение ветвей и стволов, необычны были и тени на земле. Целый мир теней — на траве и в кустах! Павел никогда до сих пор не обращал на это внимания.