Утром — в день тридцати мучеников — заключенного подняли рано. К нему привели парикмахера. Татарин почистил ему сапоги. Потом его повели мыться. Осмотрели, надраили пуговицы. У ворот его принял тот же офицер и окружили те же гренадеры, которые вчера брали его под стражу.
Утро было холодное, туманное. Со двора виден был Днепр и длинный ряд росших вдоль берега тополей и верб. Арестованный даже не взглянул туда.
Никто за все это время не промолвил с ним ни слова, но самым странным было то, что Павел ни о чем никого не спрашивал.
Он только услышал громкую команду, по которой должен был встать во вздвоенный ряд и пойти с гренадерами в ногу.
И они зашагали в близлежащую военную комендатуру Костюрина, большое трехэтажное желтое здание с будкой для часового, выкрашенной белыми и синими полосами.
Поднялись на второй этаж, вошли в комнату с тремя окнами, в среднем было выбито стекло; Павлу предложили сесть на скамью без спинки.
Так он и просидел, может быть, час, а может быть, полтора.
Сидел, уставясь на большое изображение русского двуглавого черного орла, на русский флаг и портреты каких-то латников с французскими париками на головах. Под гербом вдоль стены стоял длинный, покрытый сукном стол с чернильницей посредине и большой книгой в переплете из бархата, кожи и серебра — Евангелием.
Там же стояли три канделябра со свечами, а рядом — бокал с гусиными перьями.
Вдоль побеленной стены слева и справа тянулись скамьи. А за его спиной стояли гренадеры — он чувствовал это не оглядываясь.
Наконец он увидел, как в одну из дверей справа входят Костюрин, Виткович, какой-то полковник, капитан и прапорщик, которых он до тех пор никогда не видел. Полковник был огромный, пузатый седой мужчина. Капитан, желтолицый, болезненного вида человек, каждую минуту скрещивал пальцы и громко хрустел суставами. Молодой низенький прапорщик был до того надушен, что даже далеко сидевшему Павлу шибануло в нос. Подождав, когда Костюрин уселся посредине, сели и они.
Исакович обратил внимание на то, что Виткович сел в сторонке.
Там же он увидел и доставившего его сюда гренадерского капитана. На коленях у него лежала отобранная в тюрьме офицерская перевязь Павла. Но больше всего удивляло его то, что в том же углу, где сидел Виткович, появился грек Трикорфос, лекарь, врачевавший Петра, когда его ударила в голову лошадь.
Он подошел к Павлу, словно явился к нему с визитом, и задал несколько вопросов, на которые Исакович, заикаясь, но громко ответил. Грек спрашивал, как он себя чувствует? Хороша ли погода? Как он спал? Видел ли он в последнее время кого-нибудь из семьи? И тому подобное.
Исакович диву давался, что за притча такая.
Но он заметил, что Костюрин и все прочие внимательно слушают и переглядываются.
Костюрин, сидевший посредине, не спускал с Павла глаз.
Потом приказал ему встать.
Павел встал.
Капитан рассказал, как он его арестовал, как сделал обыск в его доме, и должен доложить, что ничего заслуживающего внимания не обнаружил.
Потом подошел к Павлу и подал ему перевязь. Павел сел.
Тогда встал похожий на больного капитан. Он предложил считать капитана Исаковича способным отвечать разумно и приступить к допросу.
Павел понял, что тот сказал, но не понял, чего он хочет.
Его позвали ближе к столу, где он, положив руку на Евангелие, поклялся.
Он не понял, в чем он клялся и почему клялся.
Ему все было безразлично.
Он стоял перед Костюриным, длинный, хмурый и дерзкий.
Его голубые глаза светились безумным блеском.
Вопросы капитана сводились к тому, что он на разные лады выспрашивал у Павла его имя, чин, сведения о его семье, об отъезде в Вену к графу Кейзерлингу, о прибытии в Россию и тому подобное. Тем временем прапорщик царапал что-то гусиным пером в большой книге. И при этом шевелил губами, словно глотал лягушку.
Покончили и с этим.
Потом Костюрин отдал какое-то распоряжение. Павел понял лишь то, что следует привести офицеров, с которыми он был в день аудиенции: капитана Мишковича, лейтенанта Чупоню, Джюрку Гаича и фендрика Ракича. Тут только до сознания Павла дошло, что речь идет о какой-то его вине, вероятно связанной с тем, что он пошел к царице на аудиенцию. Но в чем суть этой вины, он себе не представлял.
Тем временем упомянутые офицеры в полной парадной форме вошли в зал и выстроились, как дети, играющие в солдат.
На Павла они даже не взглянули.
Костюрин приказал Павлу встать и спросил, известны ли ему эти господа? Исакович спокойно сказал: «Еще бы!» (По-русски это звучало так: «Ну! Что же? Хорошо! Хорошо!»)
Он знал уже много русских слов, но их смысла и точного употребления до конца не постиг. Как раньше он коверкал немецкий язык, так и сейчас его русская речь была корявой и безотрадной.
Костюрин тогда ласково спросил его: рассказывал ли он, Исакович, этим господам, что был на аудиенции у ее величества императрицы? Здесь? В Киеве? В прошлое воскресенье?
Исакович совершенно спокойно ответил утвердительно.
И даже погладил свой ус.
В зале на какое-то мгновение воцарилась тишина. И тут же Исакович увидел взбешенного Костюрина. Ударяя кулаком по какой-то бумаге, лежащей на столе, он завопил:
— Исакович сошел с ума! Этот человек безумен! Я прекращаю следствие.
В зале поднялся шум.
Собрав лежащие перед ним бумаги и роняя на ходу стулья, Костюрин направился к Витковичу и вместе с ним выскочил из зала. Словно спасался от пожара.
Павел стоял в недоумении. Ему казалось, что вокруг него все сошли с ума.
Оглянувшись, он увидел, как его обступают гренадеры и как подходит к нему капитан, доставивший его сюда. Взяв у него перевязь, он приказал Павлу сесть и сидеть смирно, если он не хочет, чтобы его связали.
У стола снова стоял фельдшер Трикорфос и удивленно, с сожалением смотрел на него. Павел не понимал почему. Однако почувствовал, что вокруг него происходит что-то неладное и что он попал в какую-то нехорошую историю.
Павел опустил голову.
Под столом, как раз там, где недавно еще сидел Костюрин, Исакович увидел мышь: она бегала и копошилась в свисавших до самого пола кистях суконной скатерти, которой был покрыт стол. Павел сидел в четырех шагах, и ему казалось, что мышь время от времени оглядывается и пристально на него смотрит.
Через несколько минут Костюрин с Витковичем и офицерами вернулся и сел на свое место. Но Мишковича, Чупони, Гаича и Ракича не было.
Костюрина словно подменили.
Он приказал подать арестованному стул.
А Павлу — сесть поближе к столу.
Потом попросил подробно рассказать, каким образом ему удалось видеть императрицу?
Костюрин даже улыбнулся Павлу, потом о чем-то перешепнулся с Трикорфосом. И уже совсем по-отечески повторил, что он слушает.
Пусть Павел расскажет все, что он считает нужным, о том, как он был у царицы.
Исакович понял, что речь идет о каком-то очень опасном деле, в которое он так нелепо оказался замешанным, и Костюрин думает, будто он врет. Врет, что был на аудиенции. И как всегда, встречаясь с опасностью или смертью, он взял себя в руки и начал спокойно и хладнокровно рассказывать.
Как он услыхал о том, что царица намеревается ночевать в Киеве.
Как земляки предложили ему выхлопотать у нее аудиенцию.
Как приехали за ним. Как отвели к Воронцову.
Когда он упомянул Воронцова, Костюрин просто затрясся от смеха. Но сразу стал серьезен, когда Павел описал, как он преклонил колено перед императрицей.
В зале воцарилась гробовая тишина.
Костюрин, не спуская глаз с Павла, утомленно тер себе лоб.
В тот день он надел черный мундир. У него было усталое лицо, весь он как-то поблек, рука, перебиравшая бумаги, дрожала.
Глухим, замогильным голосом он прервал рассказ Павла вопросом: знакомился ли он, будучи в австрийской армии, с обманными маневрами, с маскировкой, когда при помощи соломы, тряпок, печных труб создают фальшивую пушку? Неужто никогда не слыхал, что можно поставить на холм во время боя толпу унтер-офицеров в треуголках с перьями, в голубых мундирах, и неприятель, даже глядя в бинокль, будет уверен, что это штаб армии, а не маскарад.