Леля почувствовала, что у нее застыли руки и плечи, однако решила провести здесь всю ночь и встретить рассвет. Она несколько раз поднималась по лестнице на высокий берег, и тогда размах реки становился еще шире, а огоньки бакенов начинали бледнеть. Чуть-чуть на востоке промылась зарей каемка неба, пришел Матвей Лазаревич, готовый в дорогу.
— Ты как решила? Пойдешь?
— Пойду, Матвей Лазаревич. Я сейчас.
— Вчера бы так-то, — пробурчал вслед Леле старик.
Девушка на причале надела свой рюкзак, вскинула на плечо ружье, и они отправились домой, на Елагинский участок.
Прохоров — ходок старый, душа лесная, войдя в лес, оживился, замурлыкал, как сытый кот на припеке. Что он пел, Леля не могла разобрать.
В лесу еще было темно, но в прогалинах зеленой кровли виднелось уже побелевшее небо. Старик шел первым. По сторонам от дороги попадались покосные елани, на них млел туманец и густо пахло настоем молодого болиголова.
Когда проходили мостик через ручей, Леля остановилась и окликнула спутника:
— Матвей Лазаревич?
— Ай?
— Скажите-ка, чем это пахнет, а?
— Пахнет чем, спрашиваешь? — переспросил Прохоров и вернулся на мостик, стал рядом с Лелей. — А ты неуж учуяла?
Старик важно крякнул и охотно объяснил:
— Ручеек, так? В лесу, значит. Что же около ручья растет? Ягода — смородина. Вот смородинником и пахнет.
— Правильно, — подтвердила Леля.
— Да ты-то что знаешь? — недоумевал дед.
— Я так это, Матвей Лазаревич, к слову.
— К делу бы тебе, девка, поближе. Слов, гляжу, у тебя и без того лишка.
Прохоров перестал петь: осердился. А из-за чего? Спроси — не скажет.
В лесу начиналось молодое утро. Вершины деревьев были освещены солнцем, туман пал на травы, путался в частом ельнике, омывал хвою, бисером сверкал на иголках.
Леля вымочила подол юбки, чулки, капельки росы с метелок трав осыпались в голенища, в сапогах хлюпала вода. Чем выше поднималось солнце, тем нарядней становилось в лесу, тем настойчивее пахло разогретой смолой, от нее даже першило в горле.
— Слышь, девка, притомилась небось? — спросил Матвей Лазаревич, поправляя на плечах лямки мешка. — Крепись. У Карабашки передохнем, чайку скипятим…
— Я ничего, Матвей Лазаревич. Может, вам… — и осеклась под взглядом старика.
И опять шли молча.
Начались таежные дебри. Темь в них и гнилая хмарь. Пни да колодины выстланы мокрым мхом, а травы совсем не стало, кроме клюквенника да широколистного папоротника. Деревья укутаны толстым слоем бледно-зеленого лишайника, и, не взглянувши вверх, не отличишь, что перед тобой: сосна, ель или кедр.
Тропа петляла по завалам и угадывалась только по сбитому мху на кочках и колодах.
Леля ступня в ступню шла за Матвеем Лазаревичем и дивилась его ловкому шагу: будто шел старик не по таежной тропе, а по ровной дороге. В его движении не было рывков, что губит неопытного, шаги маленькие, но спорые и одинаковые.
«Вот и потягайся с ним, — думала девушка. — Обидела я его: разве такие ходоки устают? Нехорошо получилось. Вот нехорошо. И ведь так всегда у меня. Хочешь лучше, а выходит — хуже не придумаешь».
Леля расстроилась и начала отставать от Прохорова, а тот по-прежнему шагал споро, не оглядываясь.
Все чаще стали попадаться валуны.
Послышался шум воды — это Карабашка.
Место для отдыха Матвей Лазаревич выбрал веселое, под большими липами, у самой воды. Старик взялся за костер, а Леля, разувшись и скинув жакет, вошла в воду, с песком вымыла котелок и повесила его над трескучим пламенем.
— Я пойду, Матвей Лазаревич, посмотрю смородинника для заварки.
Старику это понравилось, но он промолчал, присел на камень и начал стягивать сапоги, промытые мокрыми травами до рыжих пролысин.
Чтобы не пробираться через заросли, Леля пошла по отмели. Из-под самых ее ног прыскали мальки, песок, тронутый ногами девушки, подолгу крутился в торопливых струях воды. В маленьких заводях, тонкий, как стекло, слой воды и залежавшийся в солнечном уюте ил ласковым теплом одевал ее ноги.
Так вот и в детстве бегала она по канавам и лужам после теплого дождя, когда свалятся к горизонту сердитые тучи и засияет солнце, лаская ребячьи руки, ноги и рожицы…
В распадке, заросшем диким малинником, смородиной и молодыми осинками, она нарвала веток смородины, прополоскала их в реке и вернулась на стан.
Старик, прижавшись спиной к своей котомке, грел на солнце вымытые ноги, рядом на елке сушились портянки в коричневых пятнах и рыжих подтеках. Чай пил Матвей Лазаревич до поту, сладко покряхтывая. Сахар макал в кружку и уж только потом кусал его слабыми зубами.
— Видишь, какая здесь благодать? — не вытерпев, заговорил он, и глаза его затеплились. — А ты хотела на катере. Ну, чья правда? Эх, девка-рубаха. Хоть ты и в лесу работаешь, а понимать его не можешь. Нет.
— Почему это вдруг не могу?
— Кто тебе скажет? А по-моему, бог не дал таланту.
Увидев, что Леля обидчиво поджала губы, старик предупредил ее:
— Опять спорить станешь.
— С вами бесполезно спорить. А что я вам сказала, Матвей Лазаревич?
— Путного ничего.
Окончив чаепитие, Матвей Лазаревич ополоснул свою кружку и, укладывая ее в мешок, вполголоса высказал свои мысли:
— Пекет солнышко-то, любо. Вишь ты как, даже комарье куда-то провалилось. Худосочная тварь. Вот пчелке такая погода в самую пору. Благодать. Гудят.
Прислушавшись, Леля вдруг взметнула брови.
— Матвей Лазаревич, а ведь тут где-то поблизости поселился рой, слышите?
Старик, смешно вытянув шею, наклонил голову, чтобы уловить жужжание пчел.
— Гудят. Вот это ты, Лелька, верно. Пусть трудятся, мишке на лакомство. То да се, а я пока отдохну. Эхма…
Матвей Лазаревич разложил на камне свою телогрейку и растянулся на ней и через минуту уже заливисто храпел. Леля долго смотрела на своего спутника. Все-таки хороший старик. Вот забрался по неведомой тропе в глухомань, лег на берегу заплутавшей речонки и уснул. Впереди еще долгий путь, а что он для человека, который сдружился с тайгой.
Желая сделать Прохорову что-то приятное, Леля сняла с елки его портянки, прошла по берегу до огромного валуна, лежавшего в реке, и перебралась на него. Не успела она опуститься на колени, как щеку ее, шею и ухо ожгли пчелиные жала. Атака была столь внезапной, что Леля едва устояла на камне. Над головой жужжали пчелы, и девушка вмиг поняла, что их кто-то потревожил. Она вернулась к костру, надела сапоги, взяла ружье и пошла в ту сторону, откуда слышалось пчелиное гудение. «Медведя работа», — решила Леля.
Девушка взвела курки двустволки. Каждый ее шаг стал мягок и упруг, ни одна веточка цепкого вереска не тронула ее. Держалась она ближе к берегу, не теряя из слуха тревожного пчелиного напева. На месте давнишней гари, уже заросшей молодым осинником, вереском и иван-чаем, Леля остановилась и осмотрелась. Она не сомневалась: где-то тут поселились лесные пчелы. Вдруг сердце ее замерло, по рукам и ногам пробежал озноб. Леля увидела медведя.
«Бежать, — мелькнуло в голове девушки. — Бежать! — И она сделала несколько шагов назад. — Что же это я — ведь у меня ружье…»
А зверь так был занят разбоем, что решительно ничего вокруг не замечал. Он сидел на большом суку кедра метрах в шести-семи от земли и, запустив лапу в дупло, пытался достать оттуда пчелиные соты. Его облепили пчелы, и зверь отчаянно мотал башкой, терся мордой о шершавый ствол дерева.
Леля стояла, не решаясь сдвинуться с места. Зверь настойчиво отбивался от пчел: запах меда вконец раздразнил его. За все время он ни разу не вытащил лапы из дупла: очевидно, оно было узко или глубоко. Самым разумным было подойти поближе и прицельным выстрелом снять лакомку с дерева, но что-то мешало Леле вскинуть ружье: может, по-ребячьи беспечная неосторожность зверя, может, его явная незащищенность, при которой даже зверя убивать преступно.
Чтобы спугнуть медведя, Леля выстрелила в воздух, и еще до того как рассеялся пороховой дым, из мелкого осинника, что тугим кольцом охватывал приметный кедр, вышел другой медведь. Матерый и ленивый, он беспокойно хватал носом тревожащий и чужой для него запах, шерсть на его загривке поднялась, маленькие глазки блеснули огнем. Он знал, где человек.