— Кажется, культивируют слепоту и рост — в человеки, если форма на ком-то свободна… Или — внутреннюю свободу?
Пошатнувшийся по ту сторону трав шиповник — искаженный канон: хаос зеленой черепицы, шипящие кошачьи… смешение канонов куста и грозы…
— Ты мечтала о встрече со мной сто лет… или двести? — уточняет третий. — И вот я здесь — и из иного вещества, чем сны твои! Можешь удостовериться устами, блокировать меня объятием: объявленный не дробится — в щепу для новых снов. Не так беспринципно. И слова, что ты слышишь, принадлежат — не тебе, но мне, и потому — не совсем те и раздражают слух? Но чем длинней я говорю — тем дольше существую… перед лицом дороги… звуконепроницаемого земного пути. И ты не теряешь времени на мое существование, но вяжешь… до слезы восходящее — к вязанному тобой и три, и пять лет…
— Едва ты исчезаешь, я все распускаю, как Пенелопа.
— Полина, Пенелопа, полотно… — и перехватив рогаткой пальцев голубой рожок: — Ужели ты ожидаешь — не меня?
— Тебя — как возможность продолжить работу.
И третий — к висячим ярусам деревьев и разволновавшимся розам:
— Вязать и распускать пространство… и, потянув за нить дороги, возвращать бежавших… ушедших… вкусивших бонтон свободы…
— Воскрешать.
— Реанимировать. Ерунда! Письма, речи, дороги… Тебя угнетают объемные полотна. Великое… Волеизъявление вечности. А я как раз хотел пригласить тебя…
И пух на красных спицах опущен на колени. И Полина рассматривает дымящегося — солнце, рука у глаз.
— С ума сойти, если б ты присутствовал передо мной вечно, как Павлик. Он хоть не комментирует этот нонсенс, а смачно живет.
— Я предпочел величие отсутствия.
— Если я вяжу вечно, значит — мне близка идея. Тебя что-то смущает? — спрашивает Полина.
И третий, вытряхнув из куртки — битый воздух:
— И реальное пространство — ирреально: запах, будто в доме спрятан трехдневный труп.
— Павлик пополнил разлитое в воздухе — кислой капустой. Вогнал между слишком разбитой утварью — целый пифос, роспись чернофигурная: винторогие. Мне без конца носят дары осевшие и залетные данайцы.
— А кто есть все окисляющийся и окозляющийся Павлик?
— Ты и правда вечно отсутствуешь, если не знаешь, — говорит Полина. — Тот тип в красном кресле, с жадностью изучающий твой том. Он, конечно, вряд ли дожмет до комментариев, но чужие письма — это да! Отброшена даже газета «Спорт» — повалены все столбцы, набитые грязным шрифтом и рекордисткой-цифрой, и смазанные разлетом к финишу фото. Обычно он читает это крупное полотно. К несчастью, от Павлика — беспорядки. Спортивные сумы, буйволицы-кроссовки, куски пугающего облачения — плюс окурки и чашки от кофе в непредсказуемых точках: Павлик оставляет вещь не там, где наполнил актуальным смыслом, а — где прогоркла. Зато всегда можно держать его под контролем. По вехам окурков и липких чашек ты прослеживаешь весь жизненный путь Павлика. Или кривую его социальной незначимости — по важным соревнованиям в грязной газете.
И колеблющаяся половина усмешки. И взгляд на дорогу и выше.
— Я полагал, что первой с письмами ознакомишься ты. Но почему не преподать и Павлику — их выкосившую тщету? Какая разница — кто учащийся?
— Мой бывший м-м… младший брат. От братьев не избавиться. Все люди — братья… Лишь бы черпал из твоих комментариев, как из моих наставлений, — и Полина вновь принимается за работу.
И смех и свист дымящегося.
— Надеюсь, тебя не уличат в инцесте?
— Все затоварены собственными проблемами, зачем им — мои? Представь, я в самом деле кое-что заступила — не труп, но… Три дня я жду разоблачения и скандала. Трепещу — так, что мир на грани землетрясения! Комментирую его взахлеб и впроголодь — процеживаю знаки Судьбы. И вот — решающий вечер! Мои черты отточены до сверкания, внутри — пламя ада! И выясняется… — и Полина назидательно поднимает спицу. — Никто и не собирался объявить мне приговор, всем просто — не до меня. И все странные сближения — моя дурная фантазия. Затрут — даже на конкурсе идиоток. А ты говоришь: инцест. Какая мелочь, кто заметит? Свяжет меня — с прозорливцем, читающим во мне — страсть к кислой капусте, и теперь он поддерживает в доме запах преступления. Но почему он увлекся? Это — любовные письма?
И дымящийся, скорбно взявшись за виски — и отдернув руки… и плеск обожженных пальцев на ветру.
— О, недержание сердец… летнего света или тумана — ни стволов, ни ветвей, лишь в воздухе — насыпь мелких красных листьев — чешуя летучей рыбы… А также: подсветка незримого, коронация дня и ночи — зарей и прочие спецэффекты между письмами. Чьи строки — проводка тоски из канувшего в ненаступившее: пожухлый промежуток. Все разъезжающийся… Постфактум, антефактум — предел погрешности мира. И я спускаю перлюстраторов — с лесенки новых ортодоксальных надежд — в подвал страницы, где мелко рекомендую не чтить всерьез, если с сороковой по сотую диастолу, то есть эпистолу автор тяготеет… а в сто тридцатой — внезапно обирает отчизну и уже мнет безвозвратный билет… все равно ни в Ривьерах, ни в веригах между другими систолами — истец и ответчик не сойдутся в тех же значениях… профанных телах — девиация. Точнее, в последний миг — неожиданный эпизод, проходной, но не пропускной… и на проходку железной магистралью сквозь мерзлоту и мокроту, и праздник «Золотой рельс» — еще двести писем. А когда возомнят, что перекусили ненужные сращения вещей — другая внеплановая оказия… — и склоняясь к Полине, смещаясь в интервалах сияния и рассеяния: — Так что же ты натворила, что — трижды бодрствовала?
И покатившийся захлестнутым гусем клубок, расстилая след… Но Полина непроницаема.
— Теперь уже это не выплывет — и совершенно незачем исповедоваться.
— А сложить с души?
— И навьючить на тебя? Я профессионал, а не нюхальщица ветра, чтоб при смене урывок — трясти сморщившийся грешок и плющить всех — моральной силой.
Новый наполненный синью рожок заведен в угол уст… навстречу мчащему по дороге порожняку осени… И выпрямляясь:
— А вдруг некто Острая Мысль… случайный прохожий на шелестящем шагу — раскусит тебя, как…
— Прохожим ты был — тому… не затевай, что ты нисколько не изменился, а я на десять лет заветрелась! — говорит Полина. — И кто верит, что ты явился случайно? Наконец, Острый Зуб или Похотливая Рука с рефлексом разоблачать… я вся — на виду, как то украденное письмо. Как подброшенные тобой — Павлику и всей читающей публике. Как то, что ты вчинил нам — собственные любовные искания. И разлиновал их — регулярным полетом валуна с крыш. Птичник… вольный каменщик!
— Все, что с нами случается, мы и придумываем сами, — пожимает плечами третий.
— И если ты отвернул русло этих северных рек… застывших чернил — ко мне, возможно, письма обращены — ко мне? — спрашивает Полина. — Постфактум. Или антефактум? Чье-то из лиц ортодоксально надеется?
Пауза. Лопаются маковые кульки смеха. И дымящийся:
— А вдруг — твои письма ко мне? Ты забыла, как ежедневно отвязывала порочные… порожистые слова — в такие устья… И я выдвигаю вязь — на поругание, плеснув едким кали сарказма: в отправной миг она — недовязала…
— Распустила…
— Найдите, милые ученики, свежие выражения, чтобы не усомнились в вашей искренности, как я. И не ринулись сличать слово — с делом. Это пособие по риторике для младших школьников.
Солнечные ромбы и блики, цвет — склонность к закату. И новый дробящийся дым, и ветер.
— Моя престарелая соседка влюбилась, — говорит Полина. — Постфактум. В Грэма Грина. Ах, Полечка, я засекла… обнаружила величайшего… Глотаю все, что он написал. Смотрю на других и поражаюсь: как можно читать что-то еще? Зачем?! Надо им срочно раскрыть глаза…
— Вылущить из орбит…
— Пожалуйста, сообщите знакомым. Просто скажите, что есть такой Грэм Грин… — и мечтательно: — Как бы заставить всех читать Грэма Грина? Она не сидит с холодными зрачками. Она пылает!
— Ты права: мое появление — не случайно… — и грозно, сквозь закушенный горящий рог: — Ничто сморщенное и скомканное не просмотрено. Я прибыл — объявить тебе приговор! И уже отверз уста, но брат Павлик неправильно меня понял — и бросился угощать кислой капустой.