— Когда я не слышу… хулы — или ни слова правды, я вспыхиваю, как роза, отчего мне не встать среди сестер? — вопрошает Корнелиус.
— Хорошо: иной — и по-настоящему опаляющий. И пророчествует: выйдет счастье вам — крапивой и соляной рытвиной, и заночуют в атриуме его и на мраморных стилобатах — бабуин и еж…
Отвесный, покидающий землю июль, скоротав — скоротечные красные склоны, сорвав — строительные леса дождя, и вокруг крон и глав, награжденных подобиями августа, мерцают непросохшие нимбы. И магия нового зноя, и между рядами замерших на перекрестке автомобилей порхают бабочки. А Корнелиусу — мчаться за огненным лисом, за дымом, за чьим-то невнятым промельком и, не заметив, перескочить — надлом…
— Как лес пообносился и вогнулся в тартарары… рваная фактура — вся побита меланхолией, просвечивает наваждением, — произносит Корнелиус.
Он стоит на поляне, бывшей волейбольной площадке, забытой — под медными столбами для сетки, выжженными зурнами. И взирает на поднявшийся в воздух архипелаг листвы и хвои… и опущенные на воду весла и волнующиеся отражения мачт делят гладь на бесчисленные протоки. И нарастают гул и возмущение, и в конвульсиях осьминогого дуба вдруг проступает — дурнота мельницы, и сейчас пойдут тяжелые жернова… А из-за стволов выходит концентрический ветер — един в кругах и раскачивает бессчетные торцы полуобернувшегося к Корнелиусу леса, рвет кетгут и лигатуру, выворачивает листву с четырех углов, извергая — седину, кипящее олово… заливая кипящей известью… Был золотой лес, а стал оловянный? — констатирует Корнелиус. И, подхватив взлетевшую, отложившуюся от косицы панаму, усмиряя плещущие одежды, вопрошает: о, где и какие я должен принести жертвы, чтобы… чтобы…
И второй диалог Корнелиуса и Полины.
— Значит, ты встретил несуществующего? — уточняет Полина. — Просто и улично. Надеюсь, ты не мостишь свое недоразумение — к моему окну?
И Корнелиус, глядя в дол, в отчетливый отступ вероятности, заполнение объема — пробегом муругих стволов, опыленной пунцовой метелью семян… и кто способен, сев времени провидя, сказать, чьи семена взойдут, чьи — нет…
— Готов поклясться, что это был тот… кого я видел с вами в раме.
— Почему бы не Тот? Не было ли на встречном крылатых сандалий? Бог обманщиков, проводник — в царство теней. Тебе вряд ли стоит за ним стремиться.
И пауза, ветер. Хруст песка на дороге — как треск сдвигаемой каретки…
— Итак, ты любишь кино… — говорит Полина. — Представь: тебе разнуздали возвышенную сцену — горный пленэр, молодые мехи, узость кости. Но самое пряное легализуют — за кадром, точнее — в твоем воображении, так дешевле. Да — все, что ты подозревал, и еще убедительнее — никаких послаблений! Но ты застаешь — уже облачающихся в глуховатую haute couture. И с натянутой медлительностью — в разрядку с капитуляцией — герой заклеивает последний башмак. И вот прекрасные любовники спускаются на журавлиных ногах — меж кустиков в мелком цвету греха, навстречу ветру, треплющему их чувство. И бездна неба над головой… ах, просто захватывает дух! Падает сердце — от их ослепительных голливудских улыбок! Но моя фантазия — не в пример твоей… — вздыхает Полина. — И я вижу, что актеры насквозь безразличны друг другу, и в глазах у них — отъезжающая операторская тележка. А может, крупный план взят трансфокатором… режиссер с сигарой, звукарь и табун ассистентов, плюс — шеренга зевак за натянутой веревкой… И чтобы одарить тебя — несдержанной ситуацией, актеру понадобилось — сесть перед камерой и стащить башмак. И пройти им предстоит — три ублюдочных метра. А если что-то произошло, то — в тебе самом, а вне сих священных пределов — одно ничего, имущество печали…
— Но ведь я его встретил! — упрямец, упрямец Корнелиус.
— Исполнителя, марионетку? И ты бежишь за ним и кричишь — это он, я узнал его! То же лицо и резкий голос, черты и члены, объемы, отъемы… а где — та же душа? Явно продал Дьяволу! — говорит Полина. — Ты наблюдал из шиповника — окно, и в нем — пара бездельников полощут на ветру языки. Правда, не так отборны, как те красавцы. Но можно ли допустить между ними — лишь ветер? При насаженных тут и там красных фильтрах, а наблюдатель — юн и романтичен! И ты пытаешь меня: кто тот болтун, что был со мной? И что случилось с нами раньше — и что отложено на потом? А я отвечаю незатейливо, как тот опытник: мир, в котором ты существуешь, создан — для тебя, и мы стараемся — о тебе. Так что и раньше, и в грядущем, и у тебя на глазах — между нами корноухий сценарий, создатель — он же постановщик, камера… или дозорный пост в кустах… в общем, похожая компания. И какой-нибудь комедиант на третьи роли, возможно, по случаю — сын создателя. Нам командуют — эпизод такой-то: Сцена у окна. Внимание, Корнелиус приблизился к шиповнику. Начали!.. — и я подхватываю пуховое вязание, красные спицы, и мы с партнером встаем в раскрытой раме. И поскольку наблюдатель глух — к нуждам обменивающихся словами… не слышит оных, здесь прольются музыкальная тема и шум травы — нам позволено нести отсебятину: классическую дребедень, хоть прозекторские сводки синоптиков о работе над вскрытием рек — или анекдоты про японского бандита с отверткой. Лишь бы чтить основную эмоцию. А потом команда: — Стоп! Корнелиус вышел из кустов. Спасибо, все свободны… — и мы выходим из декорации. Отправляясь — каждый в свою жизнь.
— И все? — произносит Корнелиус. И высматривая с подоконника мяч где-нибудь в траве: — И отчаяние сводит скулы…
— Они отлично доказали свое бессилие и полную непригодность к жизни тем, что умерли, — говорит Полина. — Последняя фраза, которую не услышит свидетель. Возможно, ему уготовано что-то менее скучное. День гнева, что развеет в золе земное. Dies irae, dies illa…
воскресный четверг
Меня преследует навязчивый сюжет: кто-то ждет гостя, который не знает дороги в дом, где его ждут. А ждут из окна и смотрят неотрывно в даль — не отрывая дом от дали, не скатывая пустую дорогу, которой гость не знает, а выспросить пустую дорогу он не догадывается, поскольку не знает, что его ждут. И пока его ждут, он живет. И забыл, что чем больше живет, тем меньше осталось. И у тех, ожидающих, — тоже все меньше ожидания, потому что гость живет много. И из-за угла уже высматривает гостя длинноклювое никогда. А тогда, позвольте, какой он гость, если никогда им не будет? А бывает же он в гостях в других домах, потому и гость. Или ждут письмо, которое никогда не придет, потому что оно даже не написано. Мне приходилось ждать ненаписанное письмо или гостя, у которого вместо моего адреса — чистая страница, и пусть бы чистая, да в том и беда, что там написан другой адрес. И беда в том, что мне кажется — по написанному адресу гостя ждут меньше, чем я, а там ждут не меньше. Но они дождутся, а я не дождусь.
И я уступаю дело моему герою Нупсу, а с меня довольно. Пусть ждет, а я над ним посмеюсь. Но поскольку это другой, а не я, он-то наверняка дождется! А мне — бесноваться от зависти и колоть исподтишка шилом чертово перепоручительство… Так и есть — через полтора месяца Нупс получит письмо. Но Нупс не имя, а обрезание, свертывание молока в сливки, означающее: Клоун Полу-Синий, но «клоун» прочитано наоборот, и тем, кто так прочитал, Нупс и кажется, наоборот, трагической фигурой, а П и С я помню неточно, возможно — не Полу-Синий, а Пронзительно-Сумасшедший, или ему кажется, что он — Сине-Полый, потому что он — Полу… или автору кажется — и так далее. Короче — суть в конверте, ожидаемом полтора месяца — не срок, а блажь, и в том, что дни имеют разную длину.
Бывают — длинные, как цирковая бочка под ногами, и вместо публики — лето в очках, а в очках — еще одно лето, и пахнет красной медуницей, даже если она — полузолотая и полубелая, но краски — красные, и пахнет морским побережьем — мокрые полотенца вдали на веревке очень влиятельны… И мчишься по бочке солнца, пока не сожжешь пятки, — о какие длинные неуловимые дни! Какие увертливые заброшенные утром в утро, а ночь счищаешь с чешуей запятых… И бывают — карцер в пять шагов, в каждом шагу — мыши, запеченные в черствые горбушки, а над ними курганы из окурков, и над каждым курганом — разбитое светило, а под каждой мышью в горбушке… что тут скажешь? Здравствуй, прекрасное завтра, паутина из ноздри.